— Да что это, в самом деле!.. Что произошло?!.. Слон!?.. — Глеб вышагнул из лужи. Сапог счавкав, потянув за собой множество темных нитей, которые пытались удержать его, растягивались и тихо рвались.
— Слон!?.. — лейтенант склонился над неподвижной горой, которая заполнила весь проход между нар.
Тот глухо забулькал, открыл рот, из которого выскочил черный ручеек, перечеркнул щеку, убежал дальше за ухо.
Но, пожалуй, больше всего Глеба поразило полное неучастие в происшедшем самого Контуженного. Его подсадили к этим отъявленным уркаганам, чтобы те превратили его в котлету, а Глеб отнес бы ее на блюдечке капитану Гордадзе. А он, вот те здрасте, смотрит сверху на него невинно, чуть растерянно и удивленно, и никаких тебе признаков участия в драке. Лежит себе и разглядывает поле битвы посторонними глазами, не вызывая к себе ни малейшего подозрения.
— Старшина, зови «лепилу», пусть Слона посмотрит. Да и этих двоих. Кто же их так ухряпал?! Вот отделал, так отделал! Скорее всего, сам Слон, а тогда кто его?…? Может, упал… нечаянно!?..
— Кто это их, а? — по инерции, забыв, что может не дождаться ответа, Глеб обратился к Контуженному. — Ты должен был видеть?!
Оула, который, в свою очередь, совершенно искренне удивлялся самому себе, тому, что сам же и сотворил, был растерян и несколько подавлен. С ним такого еще никогда не было. Мысленно, теоретически — да. Он множество раз проделывал такие трюки, а порой и похлеще с конвоем или вообще с противником, но проделывал это всегда мысленно и, естественно, без последствий.
Нет, он конечно не жалел о содеянном. Ведь в противном случае сам бы вот так лежал в луже дерьма и был ли бы вообще жив?
Он понял вопрос офицера и как мог, пожал плечами, мол, кто его знает. Но лейтенант уже отвернулся, продолжая разглядывать результаты побоища.
«Ну, этих-то понятно, — глядя на пузырившегося Круглого и расквашенного Сюжета, — этих не трудно завалить. Но как мог сам Слон удариться!? И не пьян вроде, и не обкурился!?
— Товарищ лейтенант, конвой за Контуженным пришел, — доложил старшина.
— Да, да, да, — продолжая размышлять, Глеб опять повернулся к нарам, выразительно кивнул лежащему наверху зэку и добавил вслух: — Собирайся, непричастный, видимо на этот раз тебе крупно повезло. От Слона еще никто не уходил своим ходом.
Тот понимающе кивнул в ответ и начал слезать. И вот тут-то Глеб и заметил руки парня, бугристые, мозолистые, обильно запачканные потемневшей кровью, затертой в складках, трещинках, под ногтями… Он замер на мгновение, но так больше ничего и не сказал.
Они смотрели друг на друга, один сверху, другой снизу. У одного в глазах — небо, у другого — спелая вишня. Один — зэк, опасный террорист, другой — тюремщик. Но чем больше смотрели, тем больше начинали понимать друг друга. Странно, но они проникались если не уважением, то каким-то тайным взаимным доверием. Каждый видел в глазах другого что-то знакомое. При чудовищной разнице между ними было нечто общее помимо возраста, нечто такое, что часто делает из непримиримых врагов, только-только набивших друг другу морды, друзьями на долгие годы.
— Они тебя достанут…, — вдруг неожиданно для себя тихо проговорил Глеб.
Совершенно не зная, едва встретившись, он почувствовал некое родство духа, проник состраданием к этому пареньку, принявшему вызов урок, да что там урок, целой системы вооруженных людей, заборов, злобных псов, жестокости и безнадеги. Он словно увидел себя на его месте, если судьба распорядилась иначе. Глеб с тем же отчаянием и бесстрашием защищал бы себя от этих ублюдков, от всех, кто попытался бы протянуть к нему свои грязные, вонючие руки. Видимо, в этом и было их родство.
Оула едва заметно, в благодарность кивнул молодому офицеру, чуть улыбнулся и спрыгнул с нар, едва не наступив на тушу Слона. Выходя из камеры с закинутыми за спину руками, опять обернулся и еще раз кивнул.
«Сколько, ну день-два ему осталось, — думал вслед Контуженому Глеб. — А там найдут его ворюги и «поставят на ножи». Все ж, как никак, а законника завалил» Он почувствовал, что думает о молчаливом парне с теплотой.
Очутившись на улице, Оула задохнулся от свежего воздуха, закашлялся от его чистоты и сладости. Задрал голову, окидывая взглядом россыпи бледнеющих в утреннем небе звезд. Не смотря на тяжелую ночь, на душе было спокойно.
— Впере-ед, поше-ел, — услышал он сзади и тут же получил несильный, терпимый удар прикладом. Вмиг небо свернулось, звезды сбежались в кучку и теперь светились лампочкой на столбе. Оула шел по наезженной, с проталинами дороге, похрустывая ледком, который застыл в следах от санных полозьев. На снегу чернели конские катыши величиной с кулак, твердые, промороженные за ночь. Оула без труда представил, как воробьи будут расклевывать их днем оттаявшие, пахучие… Длинные черные бараки, вдоль которых его вели, навевали унылость. В них совсем не чувствовалось жизни. Зато по периметру лагеря слышались сонные голоса перекликавшейся охраны да ленивое полаивание собак.
Поднялись на обширное крыльцо с подиумом из многочисленных ступенек с трех сторон, бледными, понурыми флагами и обязательным на фронтоне портретом все того же усатого, который хитро щурился в раме под стеклом.
Быстро светало. Ждали долго. Конвоиры курили. Оула стоял лицом к щелястой бревенчатой стене. За зиму птички повытаскивали паклю между бревен, и кое-где в щель можно было просунуть ладонь. Откуда-то справа пахнуло свежим хлебом и тут же остро заныло в желудке. Оула вспомнил, что почти сутки не ел.
Крыльцо оживлялось. Постанывали дощатые ступени. Поскрипывали утренние голоса, то властные, громкие, то кроткие, сдержанные. Все чаще мягко и пружинисто хлопала входная, лохматая дверь, неаккуратно оббитая войлоком. Крыши бараков оранжево засветились. Небо стало прозрачным и нежным.
Кто-то строго заговорил с конвоем, и через минуту его повели обратно с крыльца, но уже в другую сторону. Опять проволочный забор, калитка, часовой под деревянным грибом. Еще одна группа бараков, таких же длинных, угрюмых. Солнце перелезло, наконец-то, через частокол забора и залило все вокруг золотистым светом. Оула шел и смотрел на свою тень, сломанную пополам, как и тени конвоиров. Фиолетовые, длинные, тонкие ноги как ножницы бесшумно стригли на снегу что-то невидимое, а волнистые голова, туловище и руки плавно скользили по бревенчатой стене барака.
Ему хотелось обернуться и подставить лицо ласковым лучам, но конвой мог расценить это как провокацию к самостоятельным действиям…
У сколоченного из досок тамбура одного из бараков остановились.
— Вот, Контуженный, твоя хата, — один из конвоиров близко подошел к Оула и, пристально глядя в глаза, тихо добавил: — Забейся в щель и носа не высовывай. Тебя будут искать по всей зоне, особенно по ночам…
— Спа-сибо, — ответил Оула.
— Сначала в живых останься, а потом спасибо скажешь и не мне, а лейтенанту. Я не знаю, о чем речь идет. Он просил передать, я передал. Будь здоров! — закончил конвоир и быстрым шагом стал догонять напарника.
Еще в тамбуре Оула показалось, что в бараке либо пожар, либо еще какое-то бедствие. Сплошной, ровный гул голосов, выкриков, даже свиста ошеломили его. Постояв какое-то время, и не дождавшись перемен в этом сплошном галдеже, он открыл дверь. С улицы, со света он сначала ничего не увидел. Зато сильно обдало вонью, в которой слились все человеческие запахи, пыли, пота, прелого сукна, гниющего дерева, мокрой земли, ожидания, страха и отчаяния. Гул голосов был настолько сильным, что стреляй — не услышат.
Закрыв за собой дверь и сделав шаг в сторону, чтобы пообвыкнуть, присмотреться, Оула налетел на какой-то бак. За ним белели еще три. Загремела грубая цепь, мятая железная кружка. Постепенно вся картина внутреннего устройства барака стала проясняться. По центру на всю длину помещения, словно улица, пролегал широкий проход между высоченными нарами, уходящими в самый потолок. Оула не смог определить количество ярусов, поскольку нары справа и слева щетинились торчащими ногами, коленями,