Фрау Хотце просто в раж вошла и набросилась на мать с упреками:
«Ну почему у вашего мужа не было твердых политических позиций? Ведь ясно же было, какое чудовище стало главой нашего государства!»
«Мы думали, что он долго не продержится. „В цивилизованном государстве такое невозможно“, — уверял мой муж. Думаю, все мы ошиблись. И вы тоже».
«Ведь у Гитлера была такая четкая программа! К тому же он не скрывал, что собирается делать с евреями. А евреи не желали признавать это. Они верили, что смогут тайком и дальше заниматься свои делишками».
«Сестра», — перебила ее Мартхен. — «То, что ты говоришь, не вполне тактично, к тому же это — невероятная глупость. Ты считаешь, что все евреи спекулируют, занимаются махинациями? В таком случае, тебе остается воскликнуть „Хайль Гитлер!“»
Глаза Мартхен потемнели, стали почти синими. В голосе зазвенели металлические нотки.
«Я только хотела сказать, что вы, евреи, всегда отмахивались от политики и ничего не хотели замечать. Вот из-за этого вы и страдаете».
«Все еще станет на свои места», — сказала мать.
Мартхен одобрительно кивнула.
«Да, потом все станет на свои места. И еще — не забудь, сестра, что Роза Люксембург тоже была еврейкой».
«Это не играет никакой роли. Розе Люксембург было все равно, какой она национальности. Прежде всего она была коммунисткой», — вмешался в разговор Хотце.
«Ужасный воображала!», — подумал я.
Когда мы оставались одни, мать при упоминании о Хотце всегда употребляла слово «самодовольный». Это слово удивительно подходило к нему.
«Но ведь она была еврейкой», — настаивала Мартхен. — «Она была политически активна. И была убита именно за свою политическую активность».
«Я не говорю о Розе Люксембург. Я говорю о евреях в целом».
«А что общего у фрау Деген с богатыми евреями? С этими спекулянтами, как ты их называешь? Что, например, общего у нас с Крупом? Нельзя же все обобщать, сестра! Мы уже видели, чем кончилось для евреев подобное обобщение».
Хотце не спеша набил свою трубку табаком. В эти минуты он выглядел особенно самодовольным. Казалось, всем своим видом он хотел сказать:
«Все, что моя жена находит правильным, действительно правильно».
Набив трубку, он взглянул на большие напольные часы, стоявшие возле буфета.
«Сейчас будут передавать последние известия», — сказал он и поднялся со стула.
Убедившись, что все окна закрыты, он, выключив свет, вышел в прихожую и проверил, закрыта ли входная дверь. Затем он вернулся и зажег свет снова. Мартхен подошла к радиоприемнику и стала его настраивать.
«Не так громко», — предупредила фрау Хотце.
«Я же еще не нашла нужную волну», — возразила Мартхен. Внезапно среди хаоса звуков и голосов отчетливо прозвучали позывные английского радио. Как потом объяснила мне Мартхен, это были первые такты Пятой симфонии Бетховена.
«Говорит Англия, говорит Англия, говорит Англия», — прозвучал из радиоприемника голос диктора.
Всякий раз, слыша эти позывные, я от страха покрывался гусиной кожей. Хотя прошло довольно много времени и я думал, что привык уже и к этой музыке, и к этому голосу.
«Господи», — думал я при этом, — «если бы я сейчас был по другую сторону дверей, наверняка бы разобрался, что это вовсе не позывные Германии».
Интересно, о чем думали в эти минуты все, кто находился в комнате? Неужели то же самое? Во всяком случае, мать именно так и думала. А что думал сам Хотце, его жена, Мартхен?
Сначала по радио передали сообщения с итальянского фронта, затем — сообщение о наступлении Красной Армии. Хотце вынул изо рта трубку и положил на стол. Под конец диктор рассказал о концентрационном лагере в Освенциме. В первый раз осознал я страшный смысл этого названия. Из глаз матери полились безудержные слезы. Мартхен поспешно села рядом с ней. Она гладила руку матери и шепотом уговаривала ее не слушать.
Мать отрицательно покачала головой.
«Не могу», — прошептала она и, как всегда в таких случаях, опустила голову на стол.
Сидевшие в комнате старались казаться спокойными, но я отчетливо видел, каких усилий им это стоило. Когда диктор рассказал о том, что людей убивают, направляя выхлопные газы в плотно закрытые со всех сторон грузовики, битком набитые людьми, и такой способ нацисты считают самым экономичным, фрау Хотце раскашлялась и едва успела добежать до кухни, где ее стошнило.
«Такое они делают только с нами», — прошептала мать. Мартхен ласково прислонила голову к ее спине.
Я сидел молча. Все чувства во мне угасли, умерли. Я думал о людях в грузовиках, полных выхлопными газами. Я представлял себе, как они хватают ртом воздух, как постепенно синеют их лица. И эти лица становились все более узнаваемыми. Я видел мою тетю Цилли, моего дядю Арнольда, моих двоюродных сестер, моего отца.
Снова и снова я приказывал себе успокоиться, но страшные видения не отпускали меня. Я закричал. Хотце поспешно закрыл мне рот ладонью. По радио начали передавать выступление Томаса Манна. Обессиленный, равнодушный ко всему, я повис на руках Хотце.
В начале лета 1944-го воздушные налеты заметно участились. Бомбили теперь и берлинские пригороды. Укрываться в бомбоубежище мы, разумеется, не могли, поэтому во время налетов прятались в траншее на участке Карла Хотце.
Хотце выкопал траншею между фруктовыми деревьями, выложил ее стенки кирпичом и даже соорудил подобие потолка из бетонной плиты, установленной на стальных подпорках. Все сооружение было покрыто толстым слоем песка. Выход был снабжен тяжелой деревянной дверью с металлическим запором.
Почти каждую ночь мы сидели, укрывшись в этой траншее. Когда я слышал на лестнице шаги Хотце, поднимавшегося, чтобы нас разбудить, то понимал — американские бомбардировщики уже на подлете к Каульсдорфу. Обычно самого налета долго ждать не приходилось. Через короткое время, когда мы с матерью уже были в укрытии, до нас доносились первые залпы зениток и грохот разрывов.
Прежде чем разбудить нас, Хотце отводил жену и свояченицу в бомбоубежище. Затем вместе с нами он отсиживался в своей траншее. Залпы зениток, разрывы бомб в нашем укрытии были слышны, пожалуй, сильнее, чем в первой квартире Людмилы Дмитриевой. Хотце даже пытался развлечь нас, определяя на слух калибр каждой разорвавшейся бомбы.
Сегодня я думаю, что он совсем не разбирался в калибрах бомб, а просто хотел этим отогнать собственный страх. Своими рассказами о бомбах он ужасно действовал нам на нервы. Но как всегда, ему удавалось вовлечь нас в дискуссию о размерах бомбы. Особенно часто спорил с ним я.
Когда Хотце говорил о «двадцатикилограммовой бомбе», я слышал лишь звук разорвавшегося снаряда 88-миллиметровой зенитной пушки. А свист авиационной мины Хотце путал со свистом зажигательных бомб, от которых, как факелы, горели деревья.
«Настоящую авиационную мину или совсем не слышно, или она свистит как сбитый самолет во время падения. А взрыв происходит уже у самой земли. Если такая разорвется недалеко от дома, то в квартире все кувырком летит».
«Откуда ты знаешь?» — озадаченно спросил Хотце.
«В квартире Дмитриевой на четвертом этаже разница была особенно заметна», — с чувством собственного превосходства ответил я. — «Во время бомбежек стены тряслись, как желе на тарелке. Уж я-то знаю точно — от разных бомб все по-разному шатается».
Мать наклонилась, как будто хотела завязать на своем ботинке развязавшийся шнурок, и незаметно наступила мне на ногу — молчи! Но Хотце, казалось, к моим объяснениям отнесся вполне серьезно.