она подошла к сестре и сказала ей топотом:
— Вот история… Нума обещал меня в жены всем своим трем секретарям!
— Которого же ты выбираешь?
Ее ответу помешали дробные звуки тамбурина.
— Фарандола!.. фарандола!..
Это был сюрприз министра своим гостям. Фарандола как финал котильона, словом, юг во всю!.. Но как это танцуется!.. Все руки протянулись друг к другу, соединились и на этот раз залы перемешались. Бомпар серьезно стал показывать, как надо танцовать, проделывая антраша, и, с Гортензией во главе, фарандола стала развертываться по длинной анфиладе зал, тогда как за нею следовал Вальмажур, играя с великолепной важностью, гордый своим успехом и женскими взглядами, вызываемыми его мужественной, сильной головой в оригинальном костюме.
— Ведь, как хорош, — говорил Руместан, — как хорош!.. Греческий пастух!
Из залы в залу тянется деревенский танец, все разрастаясь, оживляясь и населяя их фигуры видениями. На коврах, на которых вытканы картины Буше и Ланкре, фигуры шевелятся, разбуженные старинными мотивами, а голые амурчики, которые играют на карнизах потолков, так же безумно кружатся в глазах танцующих, как и они сами.
Там, совсем в глубине, Кадальяк, удобно прислонившись к буфету, с тарелкой и стаканом в руках, слушает, ест и пьет, весь проникнутый теплом и удовольствием, несмотря на свой скептицизм.
— Запомни-ка это, мой милый, — говорит он Буассарику. — Следует всегда оставаться до самого конца бала… Женщины хорошеют от этой влажной бледности, которая еще не усталость, подобно тому как вот этот бледный рассвет в окнах еще не белый день… В воздухе носится музыка, душистая пыль, какое-то полуопьянение, обостряющее ощущения, и всем этим следует наслаждаться, закусывая тонким паштетом из дичи и попивая замороженное вино… Взгляни-ка на это!..
За зеркальным стеклом проходила фарандола, вереница людей с протянутыми руками, перемежающаяся нить черных фраков и белых туалетов, помятых двумя часами танцев платьев и причесок.
— Красиво, а?.. А этот красавец позади, каков!..
И он холодно прибавил, отставляя свой стакан:
— Впрочем, успеха он не будет иметь ни на грош!..
X. СЕВЕР И ЮГ
Между председателем суда Лё-Кенуа и его зятем не существовало никогда большой симпатии. Ни время, ни постоянные сношения, ни родственные связи не могли уменьшить расстояния между этими двумя натурами, не могли победить того впечатления холодной радости, которое испытывал южанин перед этим молчаливым человеком с высокомерным, бледным лицом и голубовато-серыми глазами, глазами Розали, но без ее нежности и снисходительности; когда эти глаза смотрели на него, то весь его задор замерзал. Нума, колеблющийся и изменчивый, вечно чересчур много говорящий, пылкий и вместе с тем сложный, восставал против логики, прямоты и строгости своего тестя, и, завидуя его качествам, он относил их на счет его холодности северянина, северянина с крайнего севера, каким ему представлялся председатель.
— После него остается белый медведь… А потом, больше ничего: северный полюс и смерть.
Тем не менее, он льстил ему, старался очаровать его ловкими кошачьими ужимками, своими приманками для уловления этого галла; но этот галл, более прозорливый, чем южанин, не позволял обойти себя. И когда, по воскресеньям, в столовой дома на Королевской площади, разговор заходил о политике, и Нума, разнежившийся от хорошего обеда, старался уверить старого Лё-Кенуа, что на деле они весьма недалеки от соглашения, ибо оба хотят одного и того же: свободы, — надо было видеть возмущенное движение головы, которым председатель стряхивал все петли набрасываемой на него сети.
— Ах, вот уж нет… это не одно и то же!
И в нескольких точных и жестких словах он снова восстановлял расстояния, срывал маску с слов, показывая, что никогда не поддавался их лицемерию. Адвокат выпутывался, благодаря шуткам, но, в сущности, он бывал страшно раздосадован, особенно из-за жены, которая, хотя и не вмешивалась никогда в политику, смотрела и слушала. Тогда вечером, возвращаясь домой в карете, он силился доказать ей, что отцу ее недостает здравого смысла. Ах! не будь ее, он ловко бы его отделал! Розали, чтобы не раздражать его, избегала принимать чью-либо сторону, говоря:
— Да, это очень жаль… вы не сходитесь, — но в душе она находила, что прав председатель.
Когда Руместан попал в министры, холодность между двумя мужчинами еще более усилилась. Г-н Лё-Кенуа отказался присутствовать на приемах на улице Гренелль и прямо заявил дочери:
— Скажи раз навсегда своему мужу… пусть он продолжает бывать у меня, и как можно чаще, я буду этому очень рад, но в министерстве меня не увидят никогда. Я знаю, что эти господа готовят нам и не хочу казаться их сообщником!
Впрочем, в глазах света внешние приличия были соблюдены, благодаря тому сердечному трауру, который так давно уже точно замуровывал супругов Лё-Кенуа у себя дома. Министру народного просвещения наверное было бы неловко от присутствия в его гостиных этого сильного оппонента, перед которым он оказывался совсем мальчишкой; тем не менее он притворялся оскорбленным этим решением, избрал его предлогом для того, чтобы самому держаться известным образом, что всегда особенно драгоценно для человека, играющего в жизни какую-нибудь роль, а также предлогом для весьма неаккуратных посещений воскресных обедов, при чем всегда ссылался на комиссии, собрания или обязательные банкеты, словом, на одну из тех причин, которые позволяют мужьям-политикам пользоваться такой широкой свободой.
Розали, напротив, не пропускала ни одного воскресенья, являлась пораньше днем, счастливая тем, что в доме родных могла снова окунуться в лоно семьи, которую она так любила и которой не было места в ее официальной жизни. Когда она приходила, г-жа Лё-Кенуа обыкновенно бывала еще у вечерни, Гортензии тоже не было дома, или она была в церкви с матерью, или на каком-нибудь музыкальном утре с друзьями, и она всегда заставала отца в его библиотеке, длинной комнате, заставленной сверху донизу книгами, запершегося у себя с этими безмолвными друзьями, этими поверенными его ума, единственными никогда не мешавшими его горю свидетелями. Председатель не усаживался за чтение, а обходил полки, останавливался перед каким-нибудь красивым переплетом и, стоя, сам того не подозревая, читал добрый час, не замечая ни времени, ни усталости. На губах его появлялась бледная улыбка при входе старшей дочери. Обменявшись несколькими словами, ибо ни он, ни она не были болтливы, она тоже принималась производить смотр своим любимым авторам, выбирала, перелистывала книгу около него в несколько тусклом освещении окон, выходивших на большой двор; посреди воскресной тишины этого коммерческого квартала, в соседней церкви мерно и тяжело звонили к вечерне. Иногда он подавал ей полураскрытую книгу, говоря:
— Прочти это, — и он подчеркивал интересное место, и когда она кончала, он спрашивал:
— Хорошо, ведь, неправда ли?..
И не было большего удовольствия для этой молодой женщины, которой жизнь предлагала все то, что она может дать блестящего и роскошного, как этот час, проводимый около старого и печального отца, не только обожаемого ею, но и связанного с нею чисто умственными связями. Ему она была обязана прямотой своей мысли и чувством справедливости, дававшим ей столько мужества, а также и своим артистическим вкусом, любовью к живописи и к хорошим стихам, — ибо вечная возня со сводом законов ни мало не иссушила Лё-Кенуа. Что касается до своей матери, то Розали ее любила и чтила, хотя и не без некоторого возмущения против ее чересчур простой, чересчур мягкой натуры, лишенной значения в ее собственном доме и которую скорбь, возвышающая иные души, как бы пригнула к земле, низвела к самым вульгарным женским заботам, к мелкой набожности и пустым заботам хозяйства. Будучи моложе своего мужа, она казалась старше его, благодаря ее добродушным старческим разговорам, состарившимся и принявшим печальную окраску вместе с нею; она все рылась в воспоминаниях, подыскивая самые близкие ее сердцу,