оставалась с ней вдвоем. Она вдруг становилась перед ней на колени, брала ее за руки, восхищалась малейшими подробностями ее туалета, ее манерой завязывать ленту или причесываться, бросая ей как бы нечаянно в лицо один из тех тяжеловесных комплиментов, которые все-таки доставляют удовольствие, до того они кажутся наивными и бесхитростными. Да, когда барышня вышла из экипажа перед фермой, ей показалось тогда, что это сама царица ангелов и она не могла говорить от удивления. А ее брат бедняга, слыша скрип коляски, увозившей назад парижанку, по камням спуска, говорил, что эти камни как бы падали ему один за другим на сердце. Она твердила на все лады о своем брате, о его гордости, о его беспокойстве!.. Беспокоится? Из-за чего? Скажите, пожалуйста… С того вечера у 'министра' о нем говорят во всех газетах и портрет его помещают повсюду. И его до того заваливают приглашениями в Сен- Жерменское предместье, что он не может поспевать всюду. Герцогини, графини пишут ему раздушенные записочки, на бумажках с такими же коронами, как и на экипажах, которые они присылают за ним. Так нет же! Он все еще недоволен, бедняжка!
Все это шепталось на ушко Гортензии, при чем ей сообщались лихорадочность и частица магнетической воли крестьянки. Тогда, не глядя на нее, она спрашивала, нет ли у Вальмажура невесты, ожидающей его там, на родине.
— Невеста, у него!.. Ай, ай, как вы его не знаете… Он слишком много о себе думает, чтобы взять крестьянку. Самые богатые бегали за ним, дочка Комбеттов, и еще другая, и все красивые, знаете ли!.. Он даже не взглянул на них… Кто знает, что у него в голове!.. Ох, эти артисты!..
И это слово, новое для нее, принимало в ее несведущих устах непередаваемое выражение, подобно латинским фразам требника или какой-нибудь кабалистической формуле. Наследство кузена Пюифурка тоже частенько упоминалось в этой ловкой болтовне.
На юге весьма мало рабочих или буржуазных семей, у которых не было бы своего кузена Пюифурка, искателя приключений, уехавшего совсем молодым, не писавшего с тех пор и которого охотно представляют себе богачом. Это лотерейный билет, который неизвестно когда должен выиграть, химерические ворота в далекое богатство, и надежде этой, в конце концов, твердо верят. Одиберта верила в это наследство кузена и говорила о нем молодой девушке не для того, чтобы ослепить ее, а скорее для того, чтобы уменьшить разделявшее их социальное расстояние. После смерти Пюифурка, ее брат снова выкупит 'Вальмажур', отстроит заново замок и предъявит свои дворянские грамоты, раз они все говорят, что бумаги эти существуют.
В конце этих разговоров, продолжавшихся иногда до сумерек, Гортензия долго молчала, прижавшись лбом к оконному стеклу, глядя, как в розовом зимнем закате поднимаются высокие башни вновь отстроенного замка, залитую светом площадку, звучащую серенадами в честь хозяйки этого замка.
— B_o_u d_i_o_u, как поздно! — воскликнула крестьянка, видя, что девушка в том градусе, который ей требовался. — А обед-то их у меня не готов еще! Бегу.
Часто Вальмажур являлся ждать ее внизу, но она никогда не позволяла ему подняться. Она чувствовала, что он и груб и неловок, да и равнодушен ко всякой идее обольщения. Он пока еще был не нужен ей.
Кто тоже еще сильно мешал ей, но кого очень трудно было избежать, это Розали, с которой ни кошачьи ужимки, ни притворные наивности ни к чему не вели. В ее присутствии Одиберта, нахмуривши свои страшные черные брови, не говорила ни слова; и в этом безмолвии, вместе с расовой ненавистью, в ней поднимался гнев слабых, скрытный и злопамятный, против самого серьезного препятствия ее планам. Это было настоящей причиной ее ненависти, но младшей сестре она приводила другие причины. Розали не любила тамбурина, кроме того, 'она не следовала своей религии… А женщина, не следующая своей религии, понимаете'… Зато Одиберта следовала ей во всю, не пропускала ни одной службы и причащалась всякий раз, когда следовало. Это ни в чем, однако, не стесняло ее, она была хитра, лжива, лицемерна, зла до преступления и черпала в текстах только наставления, для мести и ненависти. Но она оставалась честной девушкой, в женском смысле этого слова: не смотря на свои двадцать пять лет и свое хорошенькое личико, она сохранила в той опасной среде, куда они теперь спускались, строгое целомудрие своей плотной крестьянской косынки, крепко стянутой на ее сердце, никогда не бившемся ни для чего другого, кроме братского честолюбия.
— Гортензия беспокоит меня… Взгляни на нее.
Розали, которой ее мать поверяла это опасение в уголке гостиной в министерстве, подумала, что г-жа Лё-Кенуа разделяет ее подозрения. Но замечание матери относилось к физическому состоянию Гортензии, которая никак не могла справиться с сильнейшим и сквернейшим насморком. Розали взглянула на сестру. Все тот же ослепительный цвет лица, та же живость, та же веселость. Правда, она немного кашляла, но что за беда! Все парижанки кашляют после бального сезона. Хорошая погода мигом поправит ее.
— Говорила ли ты об этом с Жаррасом?
Жаррас был другом Руместана, бывшим завсегдатаем кафе Мальмуса. Он уверял, что это пустяки и советовал съездить на воды в Арвильяр.
— Ну, что же, надо ехать, — живо сказала Розали, восхищенная этим предлогом удалить Гортензию.
— Да, но тогда твой отец останется один.
— Я стану навещать его каждый день…
Тогда бедная мать призналась, рыдая, какой ужас внушала ей эта поездка с дочерью. Целый год пришлось уже ей раз переезжать из курорта в курорт для ребенка, которого они уже лишились. Неужели ей придется начать то же самое странствование с той же самой ужасной целью в перспективе? И того точно также это схватило в двадцать лет, посреди цветущего здоровья и сил…
— О! мама, мама… замолчи же…
И Розали тихонько принялась бранить ее. Ведь Гортензия не больна, доктор сам сказал это. Эта поездка будет просто развлечением. Арвильяр, Альпы в Дофине, чудная местность. Она охотно сопровождала бы Гортензию вместо нее. К несчастию, она не могла. Есть серьезные причины…
— Да, я понимаю… твой муж, министерство…
— О! Нет, не то.
И, прижавшись крепко к матери, в этой близости сердец, редко выпадавшей им на долю, она сказала:
— Слушай, но оставь при себе, ибо никто еще не знает, даже Нума, — и она призналась ей в слабой еще надежде, которую она было навсегда потеряла, сводившей ее с ума от радости и страха, новой надежде на возможность рождения ребенка.
XI. НА ВОДАХ
Арвильяр, 2 августа 76 г.
'Прелюбопытное это место, откуда я пишу тебе. Вообрази себе квадратную, очень высокую оштукатуренную глухую залу, с плиточным полом, два больших окна которой задернуты голубыми занавесками до самого последнего стеклышка, причем полумрак еще увеличивается чем-то в роде носящихся в воздухе паров, с серным вкусом, пристающих к одежде и заставляющих тускнеть золотые украшения; тут, вдоль стены сидят люди на скамейках, стульях и табуретах, вокруг маленьких столов, и эти люди ежеминутно смотрят на часы, встают, уходят, уступая место другим, причем каждый раз в приоткрытые двери видна толпа купальщиков, проходящих по светлым сеням, и белые развевающиеся передники прислужниц. Ни малейшего шума, несмотря на все это движение, вечный шопот тихих разговоров, шелест развертываемых газет, скрип плохих заржавленных перьев по бумаге. Тихо, точно в церкви, в воздухе свежесть от высокой струи фонтана минеральной воды, устроенного посреди залы и струя которого в своем полете вверх разбивается о металлический диск, рассыпается и разлетается в прах над широкими бассейнами, расположенными друг над другом. Это зала вдыханий.
'Надо сказать тебе, милочка, что не все вдыхают одинаково. Например, старый господин, сидящий в эту минуту против меня, следует в точности предписаниям доктора, — я узнаю их все, эти предписания. Ноги на скамеечке. грудью вперед, прижимая назад локти и все время открывая рот для облегчения