припоминая свое детство в залитом солнцем поместье на юге. Но всего более подпала она влиянию церкви, и, с самой смерти своего сына, она искала утешения своему горю в молчаливой прохладе, полумраке и глухом шуме высоких сводов, точно в тишине монастыря, отделенного от жизненно! суматохи тяжелыми, обитыми войлоком дверями, — искала с набожным и трусливым эгоизмом пораженных отчаянием людей, которые проводят все время в молитве, отстраняясь и от забот, и от какого бы то ни было долга. Розали, бывшая уже молодой девушкой, когда с ними случилось это несчастие, была поражена разницей в манере ее родителей переносить его; мать, отказавшись от всего, погрузилась в слезливую набожность, тогда как отец старался черпать силы в исполнении долга, и ее нежное предпочтение, оказываемое ею отцу, явилось следствием выбора ее разума. Брак, супружеская жизнь с ее крайностями, ложью и безумствами ее южанина заставляли ее находить еще более прелести в тихом убежище библиотеки, составлявшей для нее перемену после грандиозного, официального и холодного меблированного помещения министерства. Посредине спокойного разговора раздавался стук двери, шуршанье шелкового платья и входила вернувшаяся Гортензия.
— А! Я так и знала, что ты здесь…
Она не любила читать. Даже над романами она скучала, ибо они никогда не были достаточно романичны для ее экзальтированной головы. Потоптавшись минут пять на месте, не снимая шляпки, она говорила:
— Все эти бумаги пахнут затхлостью… ты не находишь, Розали? Ну, пойдем немного ко мне… Довольно ты побыла с папой. Теперь моя очередь.
И она увлекала ее в свою комнату, в их комнату, ибо Розали тоже жила в ней до двадцати лет.
Здесь в течение часа милой болтовни она видела перед собой все предметы, когда-то бывшие частью ее самой, свою кровать с кретоновыми занавесками, свой пюпитр, этажерку, шкап с книгами, в котором вместе с заглавиями томов оставалась частица ее детства, тысячу мелких безделушек, любовно сбереженных. Она как бы снова находила свои девические думы в каждом уголке этой комнаты, более кокетливой и нарядной, чем в ее время; теперь на полу лежал ковер, на потолке висел хорошенький фонарик в форме цветка, и повсюду попадались маленькие хрупкие столики, рабочий столик, письменный и другие. Тут было теперь наряднее, но порядку было меньше, на спинках стульев были брошены две или три начатые работы, пюпитр был раскрыт и в нем виднелись разбросанные почтовые листки бумаги с девизом. Когда туда входили, всегда что-нибудь разлеталось, всегда оказывалось что-нибудь в беспорядке.
— Это виноват ветер, — говорила Гортензий, громко смеясь — он знает, что я обожаю его, и, вероятно, явился взглянуть, тут ли я.
— Должно быть, оставили окно открытым, — отвечала спокойно Розали. — Как можешь ты так шить?.. Я не в состоянии думать спокойно, если все не на месте.
Она вставала, чтобы поправить рамку на стене, мешавшую ее глазу, такому же точному, как и ее ум.
— Ну, а я наоборот, это возбуждает меня… Мне кажется, что я путешествую.
Эта разница натур замечалась и на лицах сестер. У Розали было правильное лицо, большая чистота линий, спокойные глаза, цвет которых менялся как цвет глубоких вод; у Гортензии же были неправильные черты лица, умное выражение и матовая кожа креолки. Это были север и юг отца и матери, два совершенно различных темперамента, соединившиеся, но не слившиеся, продолжавшие каждый свою расу. И это несмотря на совместную жизнь и совершенно одинаковое воспитание в известном пансионе, где Гортензия через несколько лет после сестры училась тому же самому, у тех же самых учителей; но те же самые школьные традиции, которые сделали из ее сестри серьезную, внимательную женщину, занятую всецело настоящей минутой, поглощенную своими малейшими поступками, не помешали ей сделаться беспокойной, полной химер, вечно волнующейся. Иногда, видя ее такой беспокойной, Розали восклицала:
— Как я счастлива… У меня вот нет никакого воображения.
— А у меня только это и есть! — говорила Гортензия. И она напоминала ей, что на лекциях г-на Бодуи, которому было поручено учить их стилю и способу развития мысли, тому, что он торжественно называл 'своими уроками воображения', Розали не имела никакого успеха, выражая все в нескольких сжатых словах, тогда как она с двумя или тремя мыслями в головке исписывала целые тетради.
— Единственная награда, которую я получила, была награда за воображение.
Тем не менее, между ними еуществовала нежная дружба, та любовь старшей сестры к младшей, к которой примешивается дочернее и материнское чувство. Розали брала ее всюду с собой: на бал, к своим подругам, за покупками в магазины, что так развивает вкус парижанок. Даже когда они вышли из пансиона, она продолжала быть ее второй матерью. Теперь она заботилась о ее замужестве, старалась найти ей спокойного, верного спутника, необходимого этой сумасбродной головке, ту твердую руку, которая могла бы уравновесить ее порывы. Межан был точно нарочно создан для этого, но Гортензия, сначала ничуть не отвергавшая его, внезапно стала выказывать очевидную антипатию. Они объяснились по этому поводу на другой день после вечера в министерстве, когда Розали подметила волнение и смущение сестры.
— Да, он добрый, я его очень люблю, — говорила Гортензия. — Это очень честный друг, которого было бы приятно иметь около себя всю жизнь… Но как муж, он мне ничуть не подходит.
— Почему?
— Ты станешь смеяться… потому что он недостаточно действует на мое воображение!.. Брак с ним представляется мне в виде буржуазного, прямоугольного дома в конце прямой, как палка, аллеи. Ты же знаешь, что я люблю другое: непредвиденности, сюрпризы…
— Кто же тогда? Господин де-Лаппара?..
— Мерси! Этот будет предпочитать мне своего портного.
— Господин де-Рошмор?
— Примерный бумагомаратель… А я… я ненавижу бумаги!
Так как встревоженная Розали стала настаивать и упорно расспрашивать ее для того, чтобы узнать, чего она хочет, молодая девушка отвечала:
— Чего бы мне хотелось, чего бы мне хотелось, — и легкая розовая краска покрыла бледность ее лица. А затем она добавила изменившимся голосом, с комическим выражением:
— Мне хотелось бы выйти замуж за Бомпара… Да, Бомпар, вот тот муж, о котором я мечтаю… У этого, по крайней мере, есть воображение, ресурсы против однообразия.
Она встала и принялась расхаживать по комнате той несколько покачивающейся походкой, благодаря которой она казалась еще выше своего роста. Никто не знает Бомпара. Какая гордость, сколько достоинства в его жизни, сколько логики в его безумии. 'Нума хотел дать ему место у себя, но он не захотел. Он предпочел жить своей химерой. Еще обвиняют юг в практичности, в изворотливости… Вот уж этот-то противоречит сложившейся легенде… Да… да! Вот и теперь, — он рассказал мне это тогда на балу, — он высиживает страусовые яйца… Искусственный прибор для высиживания яиц… Он уверен, что наживет миллионы… Но он гораздо счастливее так, чем если бы он их имел… Да это какая-то феерия, а не человек! Пусть мне дадут Бомпара, я хочу только Бомпара'.
'Ну, и сегодня я ровно ничего не узнаю', подумала старшая сестра, угадывавшая глубокий смысл под этими шутками.
В одно из воскресений Розали нашла, входя, г-жу Лё-Кенуа, ожидавшую ее в передней и заявившую ей таинственным тоном:
— В гостиной гость… одна дама с юга.
— Тетя Порталь?
— Вот увидишь…
Это была не г-жа Порталь, а нарядная провансалка, деревенский реверанс которой закончился звонким смехом.
— Гортензия!
В своей юбке, доходившей до плоских башмаков, в корсаже, с большой тюлевой косынкой крупными складками, с лицом, обрамленным волнами падающих волос, на которых держался маленький чепчик, украшенный бархатной лентой, вышитой бабочками из стекляруса, Гортензия очень походила на красавиц, кокетничающих по воскресеньям на ристалище Арля или гуляющих попарно, опустивши веки, между узорными колонками монастыря Святого Трофима, так хорошо идущими к их сарацинскому цвету лица,