бегают по улицам, останавливаются у лавок, заходят к шорникам, сапожникам, часовщикам, глазеют на городскую ратушу и витрины магазинов, ослепленные позолотой и зеркалами кафе, подобно волопасам Феокрита перед дворцом Птоломеев. Одни выходят из аптек, нагруженные свертками и большими бутылками; другие, иногда целый свадебный поезд, заходят к ювелиру для того, чтобы выбрать, хитро поторговавшись, длинные серьги с подвесками и цепочку на шею невесте. И эти грубые юбки, эти загорелые лица дикарей, эта алчная суета напоминают какой-нибудь город Вандеи, захваченный шуанами в эпоху великих войн.
В это утро третьего февральского понедельника царило такое же оживление, и толпа была так же многочисленна, как и в самые прекрасные летние дни, впрочем, небо было до того безоблачно и солнце так грело, что получалась иллюзия лета. Люди разговаривали и жестикулировали группами; но на этот раз дело шло гораздо менее о купле и продаже, чем об одном событии, приостанавливавшем сделки и привлекавшем все взгляды, все лица и даже большие глаза жвачной скотины и беспокойные уши маленьких камаргских лошадок в сторону церкви святой Перепетуи. Дело в том, что по рынку разнеслась весть, всех взволновавшая и вызвавшая необычайное повышение цен, весть о том, что сегодня крестят сына Нумы, этого маленького Руместана, рождение которого, три недели тому назад, было встречено взрывом радости всего Апса и всего провансальского юга.
К несчастию, крестины, отложенные по причине глубокого семейного траура, должны были, в силу тех же соображений приличия, сохранить характер инкогнито; и не будь нескольких старых сплетниц, которые устраивают каждый понедельник на ступеньках церкви святой Перепетуи маленький рынок ароматических трав, сухих, душистых кореньев, набранных в горах, обряд, вероятно, прошел бы незамеченным. Но увидя, что перед церковью остановилась колымага тетушки Порталь, старые торговки предупредили о том торговок чесноком, которые расхаживают повсюду, с одного конца 'Променады' до другого, с своими лоснящимися связками на руках. Торговки чесноком предупредили торговок рыбой, и скоро из маленькой улицы, ведущей к церкви на площадь, высыпала вся шумная, волнующаяся рыночная толпа. Окружили Меникля, чопорно и прямо сидевшего на козлах, в глубоком трауре, с крепом на руке и на шляпе, и отвечавшего на все расспросы немым и равнодушным пожиманием плеч. Тем не менее толпа упорно ждала, громоздясь, задыхаясь под коленкоровыми полосами, протянутыми через торговую улицу; самые смелые влезли на тумбы, и все глаза были устремлены на главную дверь церкви, которая, наконец, открылась.
Сначала послышалось громкое, точно на фейерверке, 'ах!!!', торжествующее и звучное, но оно сейчас же оборвалось при виде высокого старика в черном, чересчур мрачного и печального для крестного отца; он вел под руку тетушку Порталь, чрезвычайно гордую своей ролью кумы председателя суда и тем, что их имена стояли теперь рядом в церковной книге, но омраченную недавней потерей и печальными впечатлениями, только недавно испытанными ею в этой церкви. Толпа почувствовала разочарование при виде этой строгой пары, за которой следовал, тоже в черном и в перчатках, великий муж Апса, продрогший от пустоты и холода этих крестин среди четырех свечей, без какой бы то ни было музыки, кроме плача ребенка, на чью нежную головку неоперившегося птенчика обрядная латынь и очистительная вода произвели самое неприятное впечатление. Но появление пышной, цветущей, дородной и тяжеловесной кормилицы, обвешанной лентами точно премированное на конкурсе животное, и ослепительная маленькая ноша в кружевах и вышивках на ее руках, рассеяли грусть зрителей и вызвали новый возглас, похожий на взвивающуюся ракету, рассыпающуюся тысячью восторженных криков.
— Вот он!.. вот! вот!
Удивленный, ослепленный, щурясь от солнца, Руместан приостановился на минуту на высокой паперти, глядя на эти смуглые лица, на это плотное море черных голов, откуда к нему неслась безумная любовь; и, хотя он был привычен к овациям, он испытал здесь одно из самых сильных волнений в своей жизни общественного деятеля, гордое опьянение, облагороженное отцовским, еще новым для него, но уже властным чувством. Он чуть было не заговорил, но потом подумал, что здесь, на паперти, для речей не место.
— Садитесь, кормилица, — сказал он невозмутимой крестьянке из Бургони, коровьи глаза которой растерянно бегали по сторонам, и пока она, с своей легкой ношей, влезала в колымагу, он приказал Мениклю поскорее ехать домой кратчайшим путем. Но ему отвечал многоголосый крик:
— Нет, нет!.. большой дорогой!.. большой дорогой!
Приходилось проехать рынок во всю его длину.
— Ну, ладно, большой дорогой! — сказал Руместан, посоветовавшись взглядом с своим тестем, которого ему хотелось избавить от этой шумной поездки; экипаж тронулся, скрипя своим древним остовом, въехал в улицу, на 'Променаду', посреди приветствий толпы, все более и более возбуждавшейся от собственных криков, доходивших до восторженного бреда, и ежеминутно попадавшей под лошадей и колеса, мешая подвигаться вперед. Стекла колымаги опустили и ехали шагом, посреди бури кликов, поднятых шляп, размахиваемых платков и запахов и горячих дыханий рыночной толпы. Женщины просовывали свои пламенные, загорелые лица внутрь экипажа и восклицали при одном виде детского чепчика:
— Diou! lоu beu drole… Боже! какой прекрасный ребенок!..
— Совсем в отца!..
— У него уже и нос отцовский и его ласковые манеры…
— Покажи, душечка, покажи свое прекрасное личико!
— Что твое яичко!..
— Так бы и выпила его!..
— Тe! мое сокровище!..
— Моя куропаточка!.
— Мой ягненочек!..
— Моя индюшечка!.
— Моя жемчужина!..
И они окружали его, точно ласкали теплым огнем своих глаз. А он, всего лишь месячное дитя, не был нимало испуган. Разбуженный этим гвалтом, лежа на подушке с розовыми бантами, он смотрел своими кошачьими глазками с расширенными и остановившимися зрачками; две капельки молока еще не высохли в углах его губ и он лежал себе спокойно, видимо довольный этим появлением голов в дверцах, этими криками, все увеличивающимися, к которым скоро примешались блеяние, мычание и писк животных, охваченных нервной подражательностью, так что все слилось в общий оглушительный ансамбль вытянутых шей и разинутых ртов в честь Руместана и его отпрыска. И даже тогда, когда в экипаже все зажимали обеими руками свои уши, маленький человек пребывал невозмутимым, и его хладнокровие развеселило даже старого председателя, который сказал:
— Можно подумать, что он рожден для форума!..
Они надеялись отделаться от толпы, проехавши рынок, но она последовала за ними, при чем по дороге к ней присоединялись ткачи с новой улицы, навивальщицы основ, целыми компаниями, и носильщики тяжестей с авеню Бершера. Купцы выбегали на пороги своих лавок, балкон Белого клуба наполнился народом и скоро музыкальные общества, рея своими знаменами, появились отовсюду и затянули гимны и туши, как при приездах Нумы, но с прибавлением более веселой, импровизированной ноты, вне обычного церемониала.
. . . . . . . . . . . . . . .
В самой нарядной комнате дома Порталей, белые панели которой и шелковые материи имели по сто лет, Розали, лежа на мягкой кушетке, переводила взор с пустой колыбели на пустынную, залитую солнцем улицу, нетерпеливо поджидая возвращения своего ребенка. На ее тонких, бескровных чертах, осунувшихся от усталости и слез и все-таки, как бы отмеченных печатью блаженного успокоения, ясно читалась история ее жизни за эти последние месяцы, полные тревог и огорчения: ее разрыв с Нумой, смерть Гортензии и, наконец, рождение ребенка, в котором исчезло все остальное. Когда случилось это великое счастливое событие, она почти ему не поверила, разбитая столькими ударами, считая себя неспособной дать жизнь другому существу. За последние дни она даже воображала, что уже не чувствует нетерпеливые толчки маленького узника; и из суеверного страха она спрятала колыбель и готовое детское приданое, лишь предупредивши служившую ей англичанку: