была маленькой, то больше всех игрушек любила каталоги. Сидела и мечтала о том, чего у меня никогда не будет. Дорого, легкомысленно и не по-христиански дарить часы на первое причастие и устраивать елку на Рождество — так поступают плохие католики, а у нас есть самое главное — наши молитвы.
В углу, где пахло пластиком и пляжем, Дарио усадил меня на надувное кресло, круглое и оранжевое, обвел рукой комнату и спросил:
— Слишком большая, правда?
— Великовата…
— Пойдешь на вечеринку к Анн-Софи в субботу?
— Не знаю… Вообще-то нет… Мама не слишком одобряет…
— Но я же тебя видел. На вечеринках.
— По средам.
— Вот как!
— В среду я… я говорю маме, что делаю уроки у Франс, а в субботу я… И папа тоже… В общем, мы остаемся дома.
Больше он ничего не сказал. Он смотрел на меня. Так долго, что мне показалось: он забыл про меня, занялся чем-то другим, и я не знала, что должна делать, я была одна, сидела напротив Дарио, впервые у него в доме, в комнате, наполненной ненужными игрушками, запах шоколада добрался до нас, а синие, внезапно потемневшие глаза Дарио смотрели на меня ласково и внимательно, и я чувствовала, что дело кончится солнечным ударом, так мне стало жарко; я не решалась шевельнуться на скрипучем надувном кресле и твердила про себя, что даже если мне кажется, что конца этому не будет, все обязательно кончится, невозможно же сидеть друг против друга до скончания времен, завтра нам нужно идти в лицей, а вечером я буду ужинать со своими в столовой, это уж точно. Точно, жизнь совсем не такая, но именно здесь я ее чувствовала, и чувствовала по-новому: она была насыщенной и не нуждалась в мечтах, заполняющих пустоту, она была самодостаточной и до того полнокровной, что сердце у меня билось куда быстрее обычного: до сих пор оно ленилось, а теперь очнулось и поскакало галопом изо всех сил. Дарио продолжал смотреть на меня, смотрел, не считая времени, с безмятежным спокойствием, обнял взглядом и больше не двигался. Потом он улыбнулся, а у меня от его улыбки выступили на глазах слезы, сердце не справлялось, двух клапанов ему явно не хватало, я задыхалась, мне не хватало воздуха, и, когда Дарио протянул ко мне руку, когда его рука приблизилась к моему лицу, когда его пальцы коснулись моего затылка и освободили мои волосы от резинки, я потеряла сознание.
Мой обморок помог нам понять очень важную вещь: мы должны сближаться очень медленно, как можно медленнее, насколько это возможно. Дарио больше не пытался прикоснуться ко мне, на некоторое время я успокоилась, но вскоре ожидание стало для меня пыткой, на меня накатывал невыносимый страх. Чего я боялась? Что он прикоснется ко мне? Или того, что не вынесу ожидания? Я стала живым непрестанным ожиданием, с болезненно напряженными нервами, и все события проходили через фильтр ожидания. Между нами возникло особое пространство, нас словно бы спаяли плечами, спинами, животом, мы стали никому не видимыми сиамскими близнецами. Мы ходили и дышали иначе, чем все другие. Всегда ощущая призвук боли в солнечном сплетении и в низу живота, волоча, как на буксире, тяжело переполненное сердце. Чем ближе мы оказывались друг к другу, тем труднее нам становилось говорить. Дарио избегал смотреть на меня. Взгляд Дарио был равносилен прикосновению. Слову. Мы опасались даже взглядов. Опасались всего. И Дарио снова зажил, как прежде, снова стал излюбленным объектом флирта для девочек-лицеисток. Я смотрела на него во время наших вечеринок, угнетающих скукой и подавленной чувственностью, близостью напоказ и длинными поцелуями. Я ловила минуту между двумя медленными танцами, когда он вытрет лоб тыльной стороной ладони, переведет дыхание, когда взгляд его станет отрешенным, когда на него смотрю я одна. Такие минуты стали смыслом моей жизни. У Кристины был Майк Брант. У матери — спасительные крестики. У отца — бабочки на булавках. А у меня — минуты отрешенности Дарио. Кто мне мог пообещать что-то большее? Я поставила себе целью выжить вопреки ожиданию, совладать с наплывом чувств и в один прекрасный день подойти к Дарио, не потерять сознания и принадлежать ему целиком и полностью, любить до изнеможения, а потом не упустить минуту его отрешенности, которая будет принадлежать мне одной. Само собой разумеется, я понятия не имела, как все это произойдет, и представления насчет того, как 'занимаются любовью', у меня были самые смутные: несколько описаний в книгах, несколько откровенных сцен в кино, фантастические рассказы подружек, вернувшихся из Англии или летнего лагеря, говорящие о вещах, которых я не понимала. Корали Щуплин сообщила, например, что ее брат переспал с немкой, а потом сердился: 'Черт бы их побрал, этих немок, слишком длинные, не достанешь!' Я не поняла. Высокие они, что ли? Очень большие, и мальчишкам трудно влезть и накрыть их целиком? Другая поделилась со мной непроходимой глупостью своей кузины: они с мужем никак не могли завести ребенка и наконец отправились к врачу; он осмотрел ее и обнаружил, что 'живот у нее весь в синяках, оказывается, придурки не заходили внутрь, а занимались любовью через пупок'. Все эти рассказы, претендуя на искушенность, своей нелепостью обнаруживали нашу крайнюю невинность. От любви всегда веяло нечистотой. Она была тайной, и нам хотелось, чтобы тайна эта была великой, однако по мере прояснения тайна сужалась, становилась прозаической и не слишком интересной, мы были заранее разочарованы и все-таки хотели ее узнать, надеясь, что откроем то, что другим не открылось.
А девушки, однажды узнавшие, что такое любовь, остановиться не могли, и парней у них становилось все больше, и они уходили с ними на вершину холма позади лицея или за здание гимназии. Мы смотрели на них с завистью, хотя называли между собой 'доступными' или без обиняков 'прости господи', если девушки были совсем из неблагополучных. Мы чувствовали себя вправе презирать их. Были и такие, что занимались проституцией в кафе 'Два мальчика', который называли 'Два М', они делали 'кое-что' старикам в туалете, а потом бежали в ближайший супермаркет и покупали себе колготки и губную помаду. Дома нам запрещали слушать песню Джонни Холлидея 'Как я тебя люблю'. Страсть, с какой он пел: 'Когда творят лллю-боовь', поражала, как, например, поражает манера пения Сильви Вартан (только представьте себе Сильви Вартан), которая почувствовала себя сукой. Песня Холлидея возбуждала, тревожила, после нее возникало ощущение, что любовь — это битва.
Над нашим мирком витало неведение и желание изведать любовь. Мы вглядывались в тех, кто нас окружал. Что они делают, как говорят, что с ними происходит. И мы после станем такими же, как они? И будем об этом говорить с такой же ленивой самоуверенностью? Или даже пренебрежением к тому, с кем 'гуляем'? И разочарованием, которое пытаются скрыть, унижая партнера.
Я смотрела на Дарио и ждала.
— А чего тебе ждать с носочками и в клетчатой юбке, ты что, не понимаешь, как это глупо. Ты хоть знаешь, что ты хорошенькая?
— Неужели?
— Точно. Мы давно говорим с парнями, что Эмилия была бы просто супер, до того она хорошенькая. Если бы захотела. Распусти волосы, уже будет лучше. Разве нет?
Если бы захотела… Если бы захотела… Я попросила тетю Сюзанну, и она открыла боевые действия вместо меня. Она убедила маму купить мне колготки 'Дим', это было время, когда все рекламы пестрели разноцветными ножками в колготках 'Дим'. Тете Сюзанне пришлось выдвинуть тяжелую артиллерию, иначе мама никогда бы не согласилась. Я слышала, как они говорили на кухне, нервно гремя кастрюлями и ложками, будто стряпали для посетителей большого ресторана. Тетя Сюзанна сказала: 'Если ты не отпустишь вожжи, Анна-Мария, в период созревания Эмилия станет неуправляемой'. Мать застонала: 'Избави боже, только не это!', и голос у нее был до того испуганный и умоляющий, что я сказала тете, что кроме красных колготок мне нужны еще джинсы. И получила джинсы.
Дарио распустил мне волосы. Сделал первый шаг к высвобождению во мне женственности. Но я не спешила. Я знала, что продолжение неминуемо. Я помнила о Марракеше и новом самоощущении. К тому же я могла стать опасной, начать бунтовать, и эта возможность страшно пугала мою мать… Я размышляла об этом за вышиванием во второй половине дня в среду, вместе со сверстницами, которые считали меня застенчивой, а точнее, зажатой и не знали, что я могу стать опасной.