Ждала ли я когда-нибудь Марка так, как ждала Дарио? Когда мы с ним встретились, с невинностью было давно покончено. Я принадлежала Дарио, а потом больше никому, я имею в виду: никому, о ком стоило бы упоминать. Если что и вспоминалось, то только крошечные комнатушки в старом Эксе, матрасы на полу, беспорядок, бело-розовое утро над городскими крышами и желание сбежать, пока партнер не проснулся. Он поднимался с всклокоченной головой, отправлялся в туалет, долго писал и кричал оттуда: 'Кофе будешь?' Потом шумела вода, шлепали босые ноги, а тебе очень не хотелось, чтобы тебя целовали не почистив зубы, губами с засохшей слюной в уголках рта, потому что во сне она немного подтекала. Эти мальчики были дороги каким-то другим женщинам. Те мучились из-за них и, может быть, даже готовы были ради них умереть. Мальчики с любовными историями, отцовством, сыновья, которым в воскресенье вечером матери говорили что-то ласковое, о ком они заботились, мужчины, ставшие для кого-то главными в жизни. Но не для меня. Для меня они были тенями, силуэтами. Я не любила их. Потому что они — не Дарио. Их заботило то, что обычно заботит всех мальчиков: они чувствовали свою ответственность и старались вести себя должным образом. Делали свое мужское дело. Прямо к нему они и переходили, без проволочек и колебаний, потратив время на освоение навыков, на умение, а не на приобщение, постижение. Иногда мне приходило в голову, что Кристина знает о любви куда больше их, знает, потому что жизнь для нее открыли слова любимой песни: 'Новый день на земле свет несет тебе и мне'. Попсовый мистицизм. И то, что Майк Брант не знал того, о чем пел, придавало словам вселенскую значимость, смысл заключался в порыве, и он искупал банальность рифм.
В нашей истории с Марком не было никаких загадок. Мы нравились друг другу, у нас были одни вкусы, один возраст, одно желание уехать из Экса в Париж и зажить новой необыкновенной жизнью, неведомой и разнообразной, как сам город. Мы думали, что как нельзя лучше впишемся в то, что вообразили себе о столице — столице, где решаются самые важные проблемы, где хранятся произведения искусства, где работает множество книжных магазинов, кино и театров, всегда оживленной, бурлящей столице, где по закону мимикрии выявится все лучшее, что в нас есть. Ничего подобного не случилось.
Первые годы мы хоть и жили в Париже, но оставались вне столичной жизни. Все было очень дорого, и мы оба тосковали без природы. Всюду ощущалась агрессия — в нетерпеливой толпе, в усталости, в покорности. Всего было слишком много — людей, магазинов, демонстраций, забастовок, столкновений, шествий, матчей, фестивалей, событий, скандалов, суперконцертов, сумасшедших пробок, бомжей, самовольных захватов домов, нищеты, роскошных отелей и притонов. Париж был всегда непредсказуем, он переполнялся, извергался как вулкан, без удержу и предупреждения, он пугал меня.
Но мало-помалу Париж приручился. Не сразу, после долгих лет странствий из квартала в квартал, из крошечных комнатенок в старые квартирки, всегда под угрозой протечек и неполадок с отоплением, после череды временных работ, не слишком близких друзей, соседей-приятелей. Долгое время мы оставались провинциалами, дружили с приезжими из Бретани, потом с теми, кто приехал из пригорода, у нас появились дети, мы стали родителями, которые приходят в ясли, ждут за оградой школы, сидят на родительских собраниях, числятся в папках исконно парижских кварталов и учреждений. У нас появились в Париже любимые места, кафе, воспоминания, адреса друзей.
Поработав барменом в гостинице 'Лувр', представителем фирмы 'Л’Ореаль', дальнобойщиком с правом пересекать границу, перевозящим радиотехнику, а иногда и запрещенный алкоголь,
Марк стал шофером такси. Он обожал свою работу, потом ее ненавидел, заявлял каждый месяц, что бросит ее и откроет ресторан, турагентство, школу для гидов, водящих слепых туристов, организует европейское общество клаустрофобов, желающих посетить 27 столиц Европейского союза. Больше, чем пробки и десятичасовое сидение за рулем, Марка доставали разборки, неминуемые в его профессии, недели не проходило, чтобы он не выскочил из машины, желая надавать по морде водиле-убийце: 'А ну давай вылезай из тачки, если ты мужик!' Мужиков было много. Они охотно вылезали из тачек. Сразу, не медля.
Я завела аптечку, от какой не отказались бы даже 'Врачи без границ', научилась останавливать кровотечения, налеплять пластырь на рассеченную бровь, прикладывать лед к разбитой губе, растирать поврежденные руки, бинтовать колени, стопы, кисти, а главное, выслушивать повествования о схватках, борьбе и столкновениях с полицией.
Марк совсем не был драчуном и начинал махать кулаками только потому, что не терпел несправедливости, как он сам говорил, и не любил оставлять дело неоконченным. А вот что он любил, так это рассказывать о своих пассажирах, и самые странные, трогательные или нелепые истории тщательно записывал в большую тетрадь, такую же синюю, как его такси. В его секретере одна полка была выделена для 'дани' — вещиц, забытых на заднем сиденье, которые он сохранял, наклеив на каждую этикетку: 'Билет на самолет в Братиславу', 'Мобильник дамы в слезах', 'Книга молодого вдовца', 'Рукопись Ричарда III', 'Билет в партер в Опера', 'Анонимные трусики от 23 июля', 'письмо шантажиста от 24 декабря', 'Манифест пацифистов', ну и так далее.
Любим ли мы с Марком друг друга? Мне скорее кажется, что мы с ним друг друга понимаем, несмотря на все наши ссоры, и что мы оба делаем то, что должны делать. Наши друзья, что то и дело разводятся и расстаются, в среднем раз в три месяца, завидуют, говоря, что нам повезло, 'мы настроены на одну волну'.
Друзья понятия не имеют, что наша волна едва колышется, она не бурлит, не наполняет нас вибрациями, из-за которых мы выходили бы из берегов. Мы с Марком в одном гамаке. Вокруг все покачивается, а мы держимся.
Увидев объявление Дарио в газете, я отправилась туда, где все вибрирует, где все, что нас обычно занимает, становится смешным и исчезает, как если бы мы уже перешли в мир иной. Даты из записной книжки, деньги, которые мы заработали, потратили, дали в долг, заняли, равновесие наших жизней, реалии ограниченного пространства, хищное время — я забыла обо всем, выехав на национальную автостраду в сторону Дром, вдыхая запах высохших цветов и смолистых деревьев. Рано утром я распрощалась с уродливым городком на обочине, с пешеходной улицей, 'Блю-Баром', одинокими парами, обреченными людьми.
Я включила радио, Карузо пел арию из 'Искателей жемчуга', потрескивание доводило гения до одышки. 'При свете звезд мне видится она, под покрывалом светлая луна… ' Я пела вместе с Карузо, и на глазах у меня выступили слезы.
Пусть, имею право. Я одна у себя в машине и могу безумствовать как хочу. Орать, петь, плакать, разговаривать, хохотать, горевать. Горевать, что Дарио пятьдесят, что я никогда не любила всерьез моего мужа, горевать, что мои девочки уже больше не будут младенцами у меня на руках — ни на час, ни на одну минуточку. Горевать, что мне никогда не вернуть шелковистую кожу семнадцатилетнего Дарио и невинность этого мужчины тысячи женщин, этого хранимого Богом мальчика. Никогда больше я не обниму его в первый раз. Куда деваются наши движения? Если получаешь сколько отдал, сколько обнимал, баюкал, ласкал не помня себя, то, быть может, о тебе однажды вспомнят? Может быть, попросят вернуться и начать все сначала?
Мужчина ловил на дороге машину, я остановилась, он сначала даже не понял, а потом, выйдя из ступора, поспешно сел. Багажа у него не было, но на мальчика, путешествующего автостопом, он уж никак не походил. Прежде чем сесть, он сто раз очень нервно повторил: 'Спасибо, мадам', что подействовало на меня удручающе. Мадам, мадам, мадам… С какого возраста к нам так обращаются?
— Вам куда? — спросила я.
— Не имеет значения.
— Простите, не поняла.
— Чем дальше, тем лучше.
Я посмотрела на своего спутника. Красивый профиль, прямой нос, тонкие волосы, четко очерченные скулы. Я бы дала ему лет двадцать пять. Руки у него немного дрожали.