за равнодушие! — отец схватил сыновей за плечи, больно сжал их. — Это же мать ваша, Станислав, Юрий! — Голос отца хрипел и шипел, но сегодня он не смог испугать ни Юрку, ни Станислава. Они оба знали, что слова отца уже ничего не изменят.
Клавдий Сергеевич подтолкнул сыновей к двери:
— Идите, что ль…
Они вошли и увидели мать. Она лежала на столе, глаза у нее были закрыты, желтое лицо было мало похоже на то лицо, какое они знали. В изголовье горела свеча и в руках матери была свеча, пахло парафином и лекарствами. Матери не стало, а ее лекарствами пахло. Этот запах долго еще не выветрится из комнаты, — мелькнула в голове дикая, нелепая мысль. Станислав почувствовал большую вину перед матерью. Она лежит здесь, ее нет, а он, ее сын, вместо того, чтобы пожалеть ее, думает о самых неподходящих вещах. Он сволочь и негодяй. Он вспомнил вдруг, что часто видел слезы на глазах матери, и это случалось не тогда, когда отец пил, а тогда, когда отец превратился в трезвенника, когда вместе с трезвостью к отцу пришли раздражительность и жестокость.
«Бедная мама!» Он почувствовал, что еще секунда — и он заплачет.
И Станислав не сдержал слез. Он вспомнил наконец лицо матери, каким оно было давным-давно… Отец вывел Станислава в горницу, что-то нашептывая ему на ухо, что-то жалостливое и успокаивающее, но Станислав не мог вслушиваться в слова.
Через несколько дней были похороны. Небольшая траурная процессия, миновав деревню, медленно приблизилась к кладбищу, густо заросшему черемухой, и здесь все было кончено.
На поминках отец был бледный и торжественно-мрачный, пил томатный сок, закусывал и говорил печальным голосом:
— Вы-то все ее мало знали, Александру мою. Что это был за человек, боже ты мой! Овечка, каких теперь нет. И никогда не будет. А как она меня любила! А как я ее любил! Вспомните, каким я был недавно? А? И это она меня спасла. Она, моя Шурочка. Пусть земля ей будет пухом. Много лет пройдет, но я буду всегда твердить: Шура-Шурочка, куда же ты ушла от меня?
Станислав Вахтомин сидел тут же, слушал отца, видел щелочки его глаз, в которых навсегда застыло мрачное выражение — такое выражение, словно отец хотел сказать: «А ну вас всех к черту!», — и ковырял ложкой в тарелке с куриной лапшой. Мать умерла, а люди едят лапшу и пьют водку — это было несправедливо.
Отец произносил жалостливые слова, но они никого не трогали. В первые минуты гости кивали головами, бросали сочувственные фразы: «Оно, конечно…», «Да, Клавдий Сергеевич, да…», «Бедная Александра Сергеевна…», но вскоре разговор побежал по другим рельсам, стал неуправляемым, и уже почти никто не слушал отца, хоть он и продолжал говорить, говорить, говорить. Клубы табачного дыма плыли по комнате, висли над головами поминавших, проникали Станиславу в горло и легкие, и ему хотелось только одного — чтобы народ поскорее разошелся…
Но уходили одни — приходили другие, и снова отец пил томатный сок и рассказывал собравшимся о том, какой замечательной женщиной была Александра Сергеевна — его жена, с которой он познакомился в далекой Средней Азии, где до сих пор, — матушка не даст соврать! — где до сих пор люди ездят на ишаках, а виноград растет прямо на улицах, подходи и срывай, и ешь его, сколько хочешь. И снова разговор уходил в сторону:
— А чего же ты, Клавдий, в деревню вернулся, ежели там бесплатный виноград на улицах произрастает? — спрашивал кто-нибудь.
— А того я вернулся, — отвечал отец, — что не по нас оказался климат таджикский, хоть я и прожил в Азии долгонько. Снега приличного — и того нет. Один пшик! Выпал такой вот пшик, а через час его уж и нет, поминай как звали… Оттого вернулся, в частности, что и отец мой помер здесь, помните ведь мужа моей матушки? — Клавдий Сергеевич кивал на Варвару Петровну.
До глубокой ночи поминали Александру Сергеевну Вахтомину, ребята не выдержали, прикорнули в комнате, в которой еще недавно лежала в полном сознании мать, надеясь со временем выздороветь и встать на ноги… И долго еще копошились в горнице соседские бабы и бабушка Варвара — убирали и мыли посуду, протирали полы…
Помянули мать и на девятый день, и на сороковой, и отец все меньше и меньше рассказывал о ней.
Долгое время после смерти матери отец совсем не интересовался учебой сыновей, но пришел час, когда Клавдий Сергеевич сказал:
— А ну-ка, сыночечки, давайте-ка в дневнички ваши взглянем! Станислав, с тебя и начнем, как со старшего. Ага, так… Так-так… Это что — троечка? За английский язык? Ну-у, брат, так нельзя, ведь ты взрослый человек, мой наследник, и — троечка. Очень даже нехорошо. Давай немедленно исправь. И давай не будем портить отношения, ты меня знаешь…
Юрка слушал все это и смотрел на стол, не смея поднять на отца глаза. Юркин дневник пестрел двойками по арифметике, и поэтому младший брат ждал разгона.
— Юрочка, что это у тебя? — захрипел отец, увидев его дневник. — Никак парочки? Да еще по арифметике? Ну-у, брат, ты меня еще больше обрадовал. А я ведь от тебя другого ожидал, ведь ты у нас в семье самый младший, а значит, и… Что это? Пятерка по русскому? Вот видишь, можешь учиться, если захочешь. Не дурак, верно, Станислав? Ведь ты не дурак, Юрий. Ты можешь иметь пятерки по всем предметам. По всем! Надо только захотеть… — Отец не договаривал, глотал окончания фраз, но было все понятно из того, что он хотел сказать. Он буравил глазами сыновей, и они боялись его взгляда. — Не отворачивайтесь! Смотрите мне в глаза! — восклицал Клавдий Сергеевич.
После холодной зимы пришла скорая весна. Она в одну ночь обновила деревню. Еще вчера мороз хозяйничал, как хотел, трещали в саду деревья, и толстый слой инея покрывал их ветви; иногда иней срывался от дуновения легкого ветра и падал хлопьями в снег. Снег звонко скрипел под ногами, стояла сухая и ясная погода. Еще вчера небо было далеким и синим. Его синева напоминала о приближении весны — и вот весна пришла. Утром Станислав проснулся с ощущением необычной радости и долго не мог понять, откуда она взялась. Он встал, оделся, выскочил на улицу и теплый влажный ветер коснулся его лица, и пьянящие запахи мокрых деревьев закружили голову, и волнующие звуки первой весенней капели показались прекрасной музыкой. Так вот она откуда взялась, радость! Станислав задрал голову, подставив лицо редким, но крупным каплям дождя, который неслышно падал в рыхлый, осевший и потерявший свою недавнюю белизну снег.
Снег сошел буквально за неделю, но долго еще белели под заборами снежные островки, как напоминание о минувшей зиме.
Снег сошел, и зацвела земля.
Станислав и Юрка скинули, наконец, ненавистные валенки, затем — ненавистные сапоги, обули туфли, и ногам сразу стало легко и свободно. Пять километров — расстояние от дома до школы — уже не пугали; напротив, они доставляли радость, потому что на всем их протяжении Станислав и Юрка были предоставлены самим себе, были свободны от отцовских нравоучений, от его хриплого голоса, выговаривающего им за малейшие провинности, от его мрачных щелочек-глаз.
Когда-то отец пил. Юрка почти не помнит этого периода в отцовской жизни, зато Станислав запомнил его навсегда. Отец являлся домой навеселе и начинал вытворять глупости. Он лез целоваться к матери и бабушке, обнимал и лобызал детей, распинался о своих крепких родительских чувствах, совал мальчишкам гостинцы — какие-нибудь черствые пряники, прихваченные на станции (именно в железнодорожном буфете напивался отец — здесь было излюбленное его место). Утром он просыпался с головной болью, в плохом настроении, был неразговорчив. Отец доставал водку, которой запасался накануне, и похмелялся. Минут через пятнадцать — двадцать он становился, по его собственному выражению, «человеком». Став человеком, пожевав кусочек чего-нибудь, он отправлялся на деревообделочный комбинат, расположенный в селе. Отец работал сменным мастером, и Станислав не раз слышал, что его все очень боялись, потому что он был требовательным руководителем и хорошо знал свое дело. Причем, отца побаивались не только рабочие смены, но и многие из тех, кто не имел к цеху заготовок непосредственного отношения. Клавдий Сергеевич считал своим долгом примечать недостатки в работе