ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
МЕНЬШЕВИСТСКИЕ ПЕСНИ
За год до окончания университета я женился на очень серьезной девушке с большими прекрасными черными глазами. Ее звали Галина Папкевич, она была наполовину полька. Как следствие, летом 1951 я переехал вместе со своим чемоданом из студенческого общежития в комнату в центре Москвы, где Галя жила со своей теткой. В честь события товарищи-студенты преподнесли мне костюм — брюки и первый в моей жизни пиджак. К концу 1952 появился прелестный мальчик, которого мы назвали Дмитрием. Галя работала техником на том самом авиационном заводе, где когда-то работал мой отец; я занимался исследованиями под руководством Владимира Борисовича Берестецкого. Мы помогали моей матери, поэтому с деньгами было туго и ради пеленок пришлось продать всю Галину библиотеку. Но мы были счастливы. Ночами, покачивая детскую коляску левой рукой, я рассчитывал переходы ортопозитрония в парапозитроний правой. Однажды, когда я что-то вычислял, Дима начал пищать, просясь на руки; а у меня потерялась двойка, цифра два, и никак не находилась, а он еще пищал! Я схватил его, поднял над головой, затряс, «Да замолчишь ли ты, наконец, младенец? Засыпай!» — а он — он засмеялся ангельским смехом. Мне стало стыдно, я прижал его к себе и стал целовать. Что же еще нужно для счастья?
Отсутствие вины.
В то лето, когда мы женились, физико-технический факультет преобразовали в отдельный институт и меня, как многих из нашей группы, перевели на физфак университета. Однако студенты-евреи туда не перешли: под прикрытием этой реорганизации их рассовали по провинциальным и второстепенным институтам, лишив допусков к «секретным» работам. Это означало в будущем невозможность работать в серьезных научных лабораториях. Они были мои друзья, и я чувствовал виноватость перед ними, но мы настолько не доверяли друг другу, что не способны были даже пытаться обсуждать ситуацию. Мне надо было защищать диплом, и работать в науке, и быть со своей женой. Поэтому я молчал — как и все остальные.
Затем, в ту зиму, когда я уже защитил диплом, и родился Дима, чекисты раскрыли заговор «врачей- отравителей» и сунули их в тюрьму. Эти врачи, если даже и не пили кровь наших младенцев, то уж точно отравляли кровь наших вождей. Простые и не шибко простые советские люди и сами находили теперь тут и там отравителей наших детей и нашего сознания! Женщины бились в истериках в приемных врачей-евреев. Евреев поносили в открытую. С моими рыжими кудрявыми волосами меня задевали на улицах и, сплевывая, цедили: «Еврей!» Я отказывался отвечать «Нет». Но я не говорил и ничего другого. Казалось, все было бессмысленно. Люди выказывали такой уровень тупости и злобы, что даже мои старые мечты о новой революции теряли точку опоры. Я чувствовал личную вину; мне было стыдно глядеть в глаза стоически веселой еврейки, жены Галиного дяди Тадеуша.
«Дело пахнет керосином, — резюмировал знакомый слесарь, мамин сосед по подвалу. — Будь я еврей, рванул бы на Северный полюс. А лучше на Южный».
Студент Эскин, один из сильнейших на факультете, «рванул» на асфальт из окна седьмого этажа. Собрав экстренное комсомольское собрание, его бывшая студенческая группа, состоявшая на треть из евреев сама, осудила его поведение как недостойное.
После защиты диплома и двух месяцев ожиданий допуска к секретным работам началась моя формальная научная карьера. У меня был хороший выбор в трех местах: в Лаборатории номер три (ИТЭФ) у Берестецкого, в Курчатовской Лаборатории номер два у Мигдала, и в Институте Ядерных Исследований в Дубне. Я уже сотрудничал с Берестецким; он поручал мне проверить расчеты в той главе его книги, где электроны рассеивались на электронах. Он был крупный физик и симпатичный интеллигентный человек. Кроме всего, мне просто нравился ИТЭФ. Поэтому я начал работать под руководством Берестецкого в теоретическом отделе, руководимом Исааком Яковлевичем Померанчуком. Это была вотчина Ландау, его ученики. Он и сам работал здесь на полставке, заведуя в Капицынском институте собственным теоротделом. Работа у меня пошла сразу хорошо. Я работал так много, что и во сне постоянно крутились какие-нибудь вычисления. Вначале я изучал прохождение частиц через вещество, и Берестецкий советовал опубликовать результаты. Но мне казалось, что они мелки для меня, что надо начинать с чего-нибудь совершенно необычного. Я мечтал решить проблему сверхпроводимости и штудировал на эту тему горы книг и статей, день и ночь. Новые мои коллеги были все такими же фанатиками. «Наука, — блестя очками и глазами, вздымал палец Померанчук, — это самая ревнивая из любовниц!» Он не только засиживался вечерами, как все, но экономил время и на столовой, закусывая бутербродами без отрыва от работы.
Меня подстегивала еще критика Ландау, о которой я узнал от Володи Судакова, когда был студентом. Орлов, заметил он Володе, способный, но лентяй. В то время меня бы меньше обидело, если бы он сказал: Орлов старателен, но неспособен; я вырос в семье, где нестарательность была чем-то аморальным, и лентяем точно не был. Но Ландау правильно углядел, что я не весь погружен в теоретическую физику, которая требует огромной абстракции от окружающей жизни. Это была правда, меня интересовала не только физика. Я пришел в физику от другого, для меня было невозможно не думать о философии, о социальных проблемах и о советской политике. Особенно теперь — о политике Советов в науке.
Незадолго до смерти Сталина они готовили генеральное наступление на физику — на квантовую механику и теорию относительности. На специальной сессии Академии наук ученые должны были публично и непритворно осудить мракобесные и субъективистские, словом, лженаучные концепции Альберта Эйнштейна и Нильса Бора. Философы и самые прогрессивные физики-коммунисты уже начали атаку. КГБ засучивал рукава.
Легко было понять справедливое негодование какого-нибудь полковника с Лубянки. Прямо скажем, дело зашло далеко. Кое-кто из так называемых ученых распоясался вовсю. Надобно разобраться, каковы на самом деле их деловые, политические и моральные качества. Эти, с позволения сказать, ученые толкуют о «непредсказуемых переходах в атомах», как будто мы дурачки и не понимаем, о чем речь. Мы им устроим вполне предсказуемые переходы сюда, на Лубянку. Намекают даже, что вселенная могла родиться в один миг из одной точки. Оголтелая поповщина! Забывают, что и умереть можно в один миг, в одной известной точке. Кому нужны такие «науки» и такие «ученые»? С физиками возмутительно мало работали, и надо тоже разобраться, кто саботировал это дело. Гамов сбежал. Ландау посидел в тюрьме год до войны, и пришлось этого жида выпустить — из-за вмешательства неприкосновенного Капицы. Из-за того же Капицы не удалось упрятать навсегда немца Фока. Сам Капица — кто он такой, сука? — все еще отсиживается на своей даче. Румер, гнида, не сдох, как положено, в зоне. Пристроился, падло, перед войной вместе с Королевым в Туполевской шараге, сообразил, блядь, какая тюрьма лучше, а теперь хоть и в Сибири, но не в лагере. Это же курорт! Биолог Вавилов нормально, по-человечески, вышел из тюрьмы ногами вперед, а физик Вавилов не только жив, сволочь, но и заведует Академией наук. Нет, так дальше жить нельзя, не-воз-мож-но!
Будкер, с которым мы сдружились в последние годы его жизни и моей свободы, рассказал мне, как предотвратили катастрофу. Игорь Васильевич Курчатов, глава атомной программы, предупредил Сталина, что даже небольшое отвлечение физиков на «философскую дискуссию» сорвет график разработки ядерного оружия. Вся ядерная программа базируется на квантовой механике и теории относительности; все полетит под откос, Иосиф Виссарионович Сталин понял. Первенство в атомном и ракетном оружии было государственной задачей номер один. Это оружие будущего мирового господства. Достичь такой цели с помощью ленинского «битья по головкам» было бы большое удовольствие, но, к сожалению, преждевременное. Сталин учил ленинскую диалектику: для рая следовало пройти сквозь ад, для абсолютного господства — сквозь временное послабление. И физиков, с их лженаучной, но по невыясненным причинам могущественной наукой приказал до поры не трогать. По масштабам эпохи это было небольшое, но знаменательное отступление.
Так с помощью атомной бомбы физика была спасена. Увы, бомба дала временные свободы и физико- техническому факультету; и она же спасала профессоров. Будкер рассказывал мне, как на проходной Курчатовского института, где он постоянно работал, вахтер загородил ему дорогу и сказал: «Будкер? Вашего пропуска — нет!» И ему не надо было разъяснять, что это значило, и каким будет продолжение. Он немедленно позвонил Курчатову; тот немедленно разъяснил кому надо, что Будкер участвует в программе; пропуск скоро вернули. На факультете из профессоров исчез только наш супернезависимый Капица, но