членах которого я состоял уже два года. Хотя директор Алиханов, его заместители и руководители отделов почти все были беспартийными (так он их подбирал), они старались влиять на состав партбюро, как и на состав профбюро, — чтобы там сидели люди неплохие или, по крайней мере, безвредные. Это было похоже на организацию круговой обороны. Поэтому я не отказывался быть выбранным в бюро, веря, что смогу помочь науке и таким образом. Учитывая все виражи советской политической жизни, включая даже такой нежданно благоприятный, как смерть Сталина, ученые всегда имели основания для страха. В случае общего или местного похода против физики и против конкретных физиков позиция партбюро могла сыграть, как я считал, решающую роль.

Наше бюро собиралось дважды, чтобы спланировать мартовское собрание. Чтобы задать тон, мы решили выступать первыми. Клава, секретарь и машинистка бюро, должна была стенографировать. Первым вышел Роберт Авалов, грузин, ортодоксальный ленинец, окончивший физтех вместе со мной.

«Что нужно, чтобы предотвратить новый «культ Сталина? — спросил он. — Нужно использовать ленинскую идею: вооружить рабочих. Рабочие массы должны обладать организованной вооруженной силой для подавления бюрократии!»

За ним вышел я. Несмотря на большое волнение, я говорил громко и отчетливо. «Террор, проводившийся правительством, — начал я, — отразился не только на экономике страны, но и на всех сторонах советской жизни. Он изменил нас самих». «Мы все, — продолжал я, — от обыкновенного рабочего до писателя, привыкли держать нос по ветру и приспосабливать наши души к текущей политике. Каждый привык послушно голосовать только «за» — и члены Верховного Совета, и члены Центрального Комитета, и каждый из нас».

В зале сидели такие же, как я, члены партии, в большинстве не карьеристы, не фанатики. Теперь многие из них, кто с опаской, кто смелее, открывали глаза и начинали думать: как избежать повторения сталинизма (хотя самого этого термина еще не существовало). Казалось, им нравилось, что я говорил.

«При капитализме, при одних и тех же производительных силах, — продолжал я, — могут существовать различные политические надстройки, от фашизма до демократии. Не существует однозначной связи между производительными силами и политической структурой. И точно так же при социализме: у власти могут стоять убийцы вроде Сталина и Берия, как в Советском Союзе, и может быть более демократический режим, как в Югославии».

«Чтобы больше не повторилось то, что произошло, нам нужна демократия на основе социализма!» — так я закончил. Мои слова о терроре и убийцах никого не шокировали; антимарксистская идея (которой я очень гордился) об отсутствии детерминизма, была теоретической тонкостью, которая никого, похоже, не заинтересовала. Шумно хлопали не этому, а идее «демократии на основе социализма».

Володя Судаков, талантливый теоретик и секретарь партбюро, сам не выступал, спокойно предоставляя слово каждому, кто просил. Он дал его затем Вадиму Нестерову, экспериментатору (чей отец позже спрятал у себя дома для сохранности мою речь). И последним из нас выступил член бюро техник Щедрин.

Люди возбужденно аплодировали речам, просили слова. Был поздний вечер, и мы приняли решение продолжить собрание на следующий день. Я планировал там изложить свои проекты экономических преобразований — в основном то же, о чем я говорил в 1946 в Моздокской степи. Но провести самостоятельно еще одно собрание нам не позволили. Приехал начальник политического управления Министерства среднего машиностроения Мезенцев, опытный чекист.[5] Говорили, что он в 1944 году руководил депортацией крымских татар из Крыма.

«Никому не дозволено критиковать Центральный Комитет!» — стучал кулаком по столу Мезенцев. Аудитория нервничала; я выступил против этого тезиса, люди кричали с мест, никто не поддерживал начальника политуправления.

«Я требую принять резолюцию, осуждающую антипартийные выступления Орлова и других!» — требовал он. Но члены партии предложения не поддержали. Клава аккуратно вела протокол.

Собрания прошли. Институт замер в ожидании — что будет? Дело рассматривалось теперь на высоком уровне, на каком — мы еще не знали. Выступавшим было приказано писать объяснения в ЦК КПСС. Копии речей шли туда же, включая выступления Мезенцева. Мезенцев отправил в ЦК и свой отдельный рапорт. Клава все перепечатывала, сверяя со своими стенографическими записями.

«Знаешь, — сказала она мне, — Мезенцев подправил свои выступления и исказил твои в своем рапорте. Катит на тебя бочку, сукин сын. Напиши от этом в ЦК».

«А тебе не попадет?» — спросил я. Она махнула рукой. Клава прошла всю войну пулеметчицей. Я написал протест. Мезенцев назвал Клаву «предательницей», но никаких других последствий не возникло. К счастью для нее политическое управление было ликвидировано, а Мезенцева перевели на должность замминистра по кадрам.

Через неделю откуда-то из-за облаков пришло распоряжение об увольнении из института четверых выступавших членов бюро — «за невозможностью дальнейшего использования». Нас вызвал Алиханов. Мы стояли перед ним. Он ходил взад и вперед.

«Слушайте. Если вы знали, что делали и на что шли, то вы герои. Если нет — дураки!»

Мы молчали. Дураки? Или герои?

«Я звонил Хрущеву, просил за вас. Он сказал, что в Политбюро он не один. Другие требовали вашего ареста. Сказал, пусть радуются, что отделались увольнением. Прощайте».

Мы вышли на улицу.

«Ну что ж. Будем не работать столько, сколько прикажет нам партия», — пошутил я. Я ощущал странное чувство освобождения — от морального груза и от безостановочной гонки в работе. Зарывшись в науку, я забыл цвет неба, не замечал смен времен года. Теперь я увидел, что на улице весна.

Пятого апреля 1956 появился большой подвал в «Правде» по проблемам чистоты идеологии. Упоминалось о нас четверых, «певших с голоса меньшевиков и эсеров». Я не читал ничего из меньшевиков и эсеров, которые существовали лишь до моего появления на этот свет, и чьи сочинения были запрещены еще раньше. Если, как пишет «Правда», они «пели» так же, как я, то это говорило в их пользу, и мне следовало постараться раздобыть их работы.

Через несколько дней нас четверых привезли в мезенцевское министерство и формально исключили там из партии; у прочих же членов партии в ИТЭФ просто отобрали партбилеты. Чтобы вернуть себе билет каждый должен был теперь письменно осудить наши антипартийные речи и выразить глубокое сожаление, что не дал им отпора на собрании. Почти все так и поступили.

Евгений Третьяков, ветеран войны, с которым мы учились в одной студенческой группе, отказался — и был исключен. К счастью, его не уволили. На своем бетаспектрометре Третьяков проделал массу первоклассных измерений. Но он категорически отказывался писать диссертацию, считая подобный бизнес лежащим вне науки. Ему могли бы и должны были бы присвоить докторское звание без защиты, прямо по работам. Но как? Исключенному-то из партии, морально неустойчивому гражданину!

Меня предупредили, что мою диссертацию, уже опубликованную в печати, защитить мне не позволят. Статьи, посланные в советский журнал ЖЭТФ, приостановили. К счастью, европейский Nuovo Cimento успел опубликовать первую часть одной моей работы (о гамильтоновой форме описания резонансов нелинейных колебаний); но послать продолжение было теперь невозможно. Мое имя как соавтора проекта ускорителя замазали на титульном листе черной тушью; меня исключили из списков соавторов нескольких докладов, посланных на международную конференцию в ЦЕРН. Только с одним докладом у них вышла осечка. Когда Евгению Куприяновичу Тарасову, моему единственному соавтору этого доклада, предложили исключить мое имя, он предпочел исключить весь доклад. Так, известный специалист по ускорителям, он потерял всякую возможность выезжать за границу.

Когда нас возили в министерство, я интересовался там, по какой причине исключили мое имя из всех научных публикаций?

«Очень просто, — ответили мне. — ВАШЕ ИМЯ ПОЗОРИТ СОВЕТСКУЮ НАУКУ».

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

ВСЯКИЙ ТРУД СЛАВЕН

Вы читаете Oпасные мысли
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату