«По каким винтовым лестницам, в каких подчердачьях! – тут же как бы удивился Ковригин. – Нет, записки отца надо упрятать куда-то с глаз долой».
«Я – промежуточный человек, – решил Ковригин. – Вот кто я».
Промежуточный человек! Прежде такая оценка собственной натуры Ковригину в голову не залетала.
Ну, ладно. Ну, бездарь. Ну, промежуточный человек. Ладно. Сиди себе, коли ты мужик, тихо, помалкивай, постанывай по поводу своих несовершенств, ты же обречён быть одиноким, и не загружай своими вселенскими печалями других людей. Петю Дувакина, в первую очередь. У него дела, что ли, лучше твоих? Ты-то – вольный наездник, можешь топором разнести письменный стол и пойти в грузчики или пекари. А Пётр Дмитриевич – невольник, ответственный за судьбу своего детища, издания, в пору разливанного моря бескультурья и наглости, несомненно полезного.
Кроме всего прочего, он, Ковригин, не только публично постанывал, не только нагружал Дувакина своими проблемами, но и явно выкаблучивался, выкобенивался и капризничал. И где же тут логика? Раз признал себя бездарью и графоманом, отчего же не отдавать в печать свои тексты, если они кому-то приглянулись, а Дувакину были необходимы для дела?
И всё же понимал, что особенности его натуры не позволят ему сейчас же перебороть собственную гордыню и упрямство и хотя бы приняться за чтение материалов о царевне Софье.
А вечером на редакционном автомобиле прибыл в посёлок Пётр Дмитриевич Дувакин.
К тому времени Ковригин протопил печь. С полудня подул Сиверко, гнал облака со студёной картины Остроухова, застелил садовые дорожки и землю под яблонями мокрыми жёлтыми листьями берёз. Берёзы раскачивались, в средних своих ветвях – пока зелёные и густые. Но были в саду уже и другие цвета – покраснели листья черноплодной рябины, багрянцем вились плети дикого винограда, совсем лимонными стали лианы актинидии. Капли дождя холодили голову Ковригина, и не исключалось, что к утру они станут мокрым снегом.
– С ночёвкой или с деловым издательским набегом? – спросил Ковригин.
– Как скажешь…
– Печь протоплена, в комнатах тепло и пахнет дымком.
– Ну, значит, с ночёвкой, – сказал Дувакин.
Был отпущен водитель с указанием прибыть за начальником завтра в двенадцать.
– Ну, пойдем посмотрим твои подносы, – сказал Дувакин.
В напряжении чувств находился Пётр Дмитриевич, посчитал Ковригин. Разговор с ним был для Дувакина важен, но он, видимо, побаивался резкостей Ковригина, какие могли привести к долговременным обидам или даже к разрыву отношений.
– Пойдём. Но прежде хоть чем-нибудь украсим стол, – сказал Ковригин.
– Здесь есть, – Дувакин похлопал по чёрному, кожаному боку «дипломата», – если не для украшения стола, то хотя бы для его уважительного состояния…
– Сейчас я наберу на кухне, в холодильнике, закуску, – сказал Ковригин. – Впрочем, прежде я могу экспонировать в Детской комнате синежтурские подносы.
И он притащил с террасы ящик, сбитый из досок, и расставил в Детской подносы.
– Скатертью я устилать стол не стану, – объявил Ковригин. – Но мы можем разместить напитки и закуску на одном из подносов.
– Да ты что, Ковригин! Кощунство предлагаешь! – возмутился Дувакин. – Это ведь и впрямь произведения искусства!
– Ты уверен в этом? – спросил Ковригин.
– Уверен! – решительно заявил Дувакин. – К тому же выйдет нарушение требований жанра.
– Каких требований жанра? – удивился Ковригин.
– По легенде Литинститута, – сказал Дувакин, – шалый, но изобретательный студент Николай Рубцов при торжествах души снимал со стен коридоров в общежитии портреты классиков – Пушкина, Лермонтова, ещё кого-то, относил их в свою комнату и пил, чокаясь с ними. Это и называлось – пить с портретами. А ты предлагаешь пить не с подносами, а пить с подноса…
– Действительно, эко я попал впросак… – сказал Ковригин. – Ну, всё. Кушать подано.
А Дувакин ходил от подноса к подносу, губами шевелил, высказывался:
– Именно произведения искусства. Примитивного, простодушного, смешного, схожего с лубком, но искусства.
– Замечательно, – сказал Ковригин. – Но давай устраивайся на диване. Рюмки на своём месте.
Дувакин, спохватившись, вспомнил о предназначении «дипломата» и достал бутылку коньяка «Старый Кёнигсберг». А уже украшала низенький столик, бывший детский, запотевшая бутылка «Флагмана».
44
– И кто же одарил тебя столь ценным презентом? – спросил Дувакин.
– Господин Острецов, – сказал Ковригин. – Предприниматель и меценат. Владетель замка Журино. Если, конечно, он и есть владетель. Его презент. Якобы за мои культурологические опусы. Он читает «Под руку с Клио». И якобы за честь, оказанную Синежтуру, предоставлением права на постановку «Маринкиной башни»… Но есть тут некая уловка. Или ловушка. Я должен для господина Острецова нечто в Журине отыскать… То есть ему так хотелось бы… Давай выпьем. И вот вдогонку шпроты и вот селёдка с луком…
– Считалось, что синежтурский промысел лаковой живописи утих ещё в конце девятнадцатого века, – отправив селёдочный кус в желудок, заговорил Дувакин, – а он, оказывается, жив…
– Не иначе как стараниями мецената Острецова. Не бескорыстными. Нынешние подносы, в особенности с сюжетами «броня крепка, и танки наши быстры», охотно, с его слов, покупают в странах Тихоокеанского бассейна. Японцы берут и подносы с пейзажами. Так я думаю. Вот этот, коричневый с зелёным, поход лягушек, – явно для них.
– Мы длинной вереницей идём за Синей птицей, – пропел Дувакин.
– И мне эти слова пришли в голову, – сказал Ковригин.
– И что это за птица такая? – задумался Дувакин. – Явно не синяя.
– Откуда я знаю, – сказал Ковригин. – Может, воздушный корабль, дирижабль, предположим, старомодный, – раз похож на сигару. А может, и какая несусветно-межпланетная посудина, ковчег какой-то для переселения в благостные просторы.
– Слушай, Сашка! – в воодушевлении воскликнул Дувакин (а и ещё выпили). – А эта-то картина украсит твой текст! Дадим в цвете!
Он сейчас же замолчал, глядел на Ковригина настороженно, в ожидании, что приятель его возмутится и заявит, теперь уж окончательно, что печатать своё дерьмо никому не позволит.
Но не последовало от Ковригина окончательного заявления.
– И что ты будешь делать с этими подносами? – спросил Дувакин. – Где разместишь?
– Это я объяснил и господину Острецову, – сказал Ковригин. – Принять его презент я отказывался. Но в связи с тем, что он читатель «Под руку с Клио», я пообещал передать подносы журналу для украшения стен, если там посчитают это приемлемым.
– Посчитаем! – воскликнул Дувакин, глаза его горели. – Конечно, посчитаем!
Тут же он, видимо, сообразил, что столь пылкое выражение радости подтвердит мнение о нем как о человеке с руками загребущими. (Впрочем, чьё мнение? Сашки Ковригина, который и так знал о нём всё, как о куре в ощупе, да и какой издатель мог существовать нынче без рук-то загребущих?) Но так или иначе Дувакин замялся, рюмку с водкой поднёс ко рту и принялся проявлять великодушие и даже широту натуры.
– Спасибо! Спасибо! Завтра же обрадуем коллектив. Но ты себе хоть один поднос оставь. Вещи ведь музейные!
– Н-е-е-е-т! Ни единого! – заявил Ковригин, угощая себя красной рыбой. – А музейные подносы, числом – сто восемь, висят именно в музее Среднего Синежтура.
– Ну, вот хотя бы этот с вереницей и воздушным кораблём. А то совесть будет меня угнетать…
– И этот пусть будет у вас, – сказал Ковригин. – Тем более что с него вы намерены делать иллюстрацию к запискам Лобастова…