– Ничего не сообщила, – сказала Свиридова. – Видимо, не посчитала нужным. И я ни о чем спрашивать не стала. Да! Забыла! Она попросила уговорить какого-то Кардиганова-Амазонкина не носить в морозы бейсболку. А то простудится. Кто такой Амазонкин?
– Так… Сосед по даче… Общественник… Отвечает за живность в нашем пруду Зыкеево…
– У вас из живности там, небось, одни лягушки.
– Ну, лягушки, – кивнул Ковригин. – Видел однажды в пруду цаплю. Она как раз к лягушкам. И ещё. По свидетельству Амазонкина, осенью неведомый рыбак с южного берега поймал стерлядь. И пошли опята.
– Так в чём причина твоей мрачности? – спросила Свиридова.
– В Софье, – сказал Ковригин. – Не идёт Софья.
– Зачем тебе сейчас Софья? У тебя идут сейчас «Записки Лобастова», ты увлечён ими, сотворяешь их с удовольствием. И тебе не нужны раздвоения. Сам говорил – жизнь в разброде не для тебя.
– Всё так, – согласился Ковригин. – Но я испытываю чувство вины перед Софьей Алексеевной. Вроде бы я могу помочь ей и поправить её дела. Или хотя бы спасти её репутацию. И головы двух закопанных на Красной площади фрейлин не дают мне покоя. К тому же хотел что-нибудь написать для актрисы Свиридовой.
– И сколько же времени у тебя может уйти на Софью?
– Много. С исследованием и драматургическим оснащением года три. А то и все пять.
– Мне это не годится. Я не могу ждать.
– А сколько ты можешь ждать?
– Меньше года. А если быть точной – месяцев восемь с половиной.
– Ты!.. Наташ, ты!.. – вскочил Ковригин.
– Только не приставай ко мне с восторгами или сожалениями! – воскликнула Свиридова. – Я женщина суеверная, и более на эту тему мы не должны произносить ни слова. Всё. Умолкаю! А вот Кудякин, модный нынче режиссёр, пристал ко мне с идеей поставить трагикомедию «Кипяток» по мотивам трёх глав «Записок Лобастова».
– Какой «Кипяток»? – удивился Ковригин. – Что за «Кипяток»?
– Сашенька, ты дурака валяешь, что ли? У тебя есть главы с историей Анны Семёновны Чебуковой по прозвищу «Кипяток». Сам не сможешь, тебе подыщут драмоделов в помощь для трансформации твоего текста в сценические картины.
– Тебе это надо? – спросил Ковригин.
– Надо, Сашенька, надо!
– Ну ладно, пусть будет «Кипяток»…
73
На трагикомедию «Кипяток» ушло две недели. Негров, а ещё больше негритянок, развелось при отечественной словесности множество. Хватило бы на Берег Слоновой Кости. Ныне Кот-Дивуар. Талантов и глубин они еще не достигли, но профессионально овладели формой, из ивовых прутьев умели плести сценарии и реплики Каркуш и Хрюшей, речи прокуроров, адвокатов, и подсудимых для ТВ судов, и уж, конечно, шампанские с брызгами тосты для корпоративных гульбищ. Двое таких умельцев и были приданы Ковригину. Оба, он и она, – из сценарных чудес ВГИКа. Дня два Ковригин наблюдал за их трудами, понял их приёмы, они были не только сушильней табачных листьев, но и наглой отсебятиной. В десять дней Ковригин, разъярившись (ночи, естественно, не спал), превратил текст своих трёх глав в пьесу (так ему показалось), при этом будто бы не играл в куклы, а покорно и с увлечением следовал за поступками и причудами своих героев. Режиссер Кудякин принял рукопись с высокомерием демиурга, пообещал: «Доведём до режиссёрского решения», – и более ничего не сказал. Молчала и Свиридова.
Историю Анны Семёновны Чебуковой Ковригин знал из рассказа деда, Николая Никифоровича, а записана она была в тетрадях отца, Андрея Николаевича. В его, Ковригина, постпаровозную пору лишь вспоминали о том, как на станциях при остановке поездов бегали за кипятком. Дед Ковригина Николай Никифорович долго работал на железной дороге, имел значок «Сталинский железнодорожник», по тем временам чуть ли не орден, и был знаком с Анной Чебуковой, прозванной «Кипятком» не только потому, что та обладала стоградусным темпераментом, но и потому, что одно время заведовала кипятком на станции Смышляевка. Приключения Анны Семёновны (было ей тридцать лет) на посту с кипятком привели к опасным недоразумениям, но она была спасена с помощью лёгкого дирижабля, привёзшего её, правда, прямо в кабинет наркома Ягоды. Впрочем, речь об этом шла лишь на первых страницах глав. Ягода и дирижабль сразу же выветрились из рукописи, и пошли мирно-авантюрные приключения с любовями энергичной дамы.
Была читка пьесы, из-за неё голос Ковригина сел. И пьесу поставили. Рекордный срок её прохождения, естественно, приписали уважительному отношению чиновных людей к Наталье Борисовне Свиридовой. Но суждения об этом были устные, на газетные полосы и в сеть новости о Свиридовой, тем более сплетни о ней, будто бы не просочились. И папарацци ничего не заметили. И светские ехиды не нашли поводов для острот о природных катаклизмах в организме модной актрисы и прогнозов, какие костюмы придётся носить ей через три месяца.
Но, может быть, Свиридова просто здорово сыграла и вызвала уважительное отношение к ней не только чиновных людей, но и сотен зрителей, в том числе и свободомыслящих критиков?
Спектакль вышел смешным, трогательным. Кассовым, но не пошлым. Ковригин ходил на все вечера с участием Натальи, и каждый раз, когда звучал смех, а звучал он подолгу, Ковригин мрачнел и будто перемещался в тела двух дам, закопанных палачами у Василия Блаженного где-то под ногами обречённых стрельцов, плачущих баб, тележных колёс, воткнутых в землю алебард, сапогов преображенцев, теперь, уж точно, не потешных воинов. «Этак я и вовсе переселюсь под землю Красной площади», – пугался Ковригин. Тем более что он не забывал о своей странной особенности, известной и Мстиславу Фёдоровичу Острецову, не только известной, но и усердиями Острецова вынудившей Ковригина слиться (или хотя бы воссоединиться) с натурой отца и отправиться в путешествие по тайникам Журинского замка. Но тогда была возможность или даже необходимость вернуться Ковригину к реалиям жизни. Теперь же он мог и впрямь переселиться в души закопанных женщин и застыть в них. Не важно, существовали ли эти женщины когда- либо или были придуманы им. Вычитанные некогда сведения о них Ковригин так и не мог теперь отыскать.
Естественно, о своей душевной тревоге (или неуспокоенности) Ковригин ни словечка не выложил Наталье. И дурно было бы нагружать её своими неизвестно какого рода, будем считать, все же литературными, заботами. И вредно было бы для её здоровья. И хотя Ковригин положил считать персонажей тетрадки «Софьи» именно литературными персонажами, всякие соприкосновения с ними чужих оценок или просто мыслей «по поводу» вызывали в нём обострение чувств. Скажем, совсем недавно Ковригин услышал высказывание начальника школьных парт, переустроителя знаний на всех фронтах до уровня решений сканвордов: «Гуманитарное образование ведёт в никуда…» Любознательный и свирепый мальчонка из сел Коломенского и Преображенского гуманитарного образования не имел. А вот Софья Алексеевна с детства была соученицей Сильвестра Медведева (отстаивавшего право каждого человека «рассуждать» и отправленного за это на Лобное место) и выслушивала уроки «свободных наук» Симеона Полоцкого. Она вместе с братом Феодором Алексеевичем, устанавливавшем в русской музыке нотную грамоту, намерена была устраивать и первые в России университеты. Хотя при этом в идеалы её трудно было поместить. «Какой могла быть Софья? – писал И. Крамской, кого личность Софьи Алексеевны несомненно, привлекала. – Ведь точно такой же, как наши купчихи, бабы, содержащие постоялые дворы и т. д. Это ничего не значит, что она знала языки, переводила, правила государством, она в то же время могла отодрать девку за волосы и пр. Одно с другим вполне уживалось в нашей старой России». С этим можно было бы и поспорить. Всё же Софья жила по установлениям, переступить которые ей было трудно. Братец её, избежавший в детстве и в молодые годы влияний гуманитариев, подобных комплексов не имел… На дыбы! Стало быть, на дыбы! Начиная со стакана водки в утренний час! Да какого стакана! В Питере, в доме Петра Великого, экспонатом был выставлен сосуд, предлагаемый каждое утро денщиком юному царю. Вместителен был сосуд!
«Всё! Хватит!» – возмутился Ковригин. Раз никак не может отстать от него дама из семнадцатого века, значит, надо забыть о ней! Идёт же работа над «Лобастовым»! Весело идёт, в удовольствие!.. Ну, конечно,