вальсируя или напевая что-то про себя, одевалась она, по понятиям своих сверстниц, с шиком и как франтиха, на Верин же взгляд смешно и старомодно. Но Вера тетю Клашу любила.
Однако сегодня ее положение в доме Навашиных было нелегким, оно и ее самое смущало, и, видимо, от смущения этого, от неловкости своего положения Клавдия Афанасьевна говорила несколько неестественно и, загребая ложкой рябиновое варенье, все старалась развеселить собеседниц, что и совсем было неуместно.
– Ты как хочешь, я ему сказала, – продолжала Суханова, – жилы я твои перевью, а спортплощадку из тебя вытяну. Правильно? Правильно. Мы там заведем и группы активного отдыха для пожилых. Будем бегать, омолаживаться. Я вас всех запишу. Будешь бегать, Насть?
– Вместо стирки, что ли? – попробовала пошутить мать.
– И вместо стирки...
– Клавдия Афанасьевна, – сказала Вера, раньше она называла Суханову только тетей Клашей, – чего тут разводить церемонии, вы бы уж прямо к делу, если оно у вас есть. А то мне окучивать картошку.
– Вера, ну зачем ты... – вступила мать.
– Мне окучивать картошку, – мрачно сказала Вера.
– Ты потерпи, не спеши, – сказала Суханова. – Ты нас уважь. Мы ведь постарше тебя.
– Чтобы уважить, уважение надо иметь...
– Значит, ты так ко мне относишься? Я ведь почти что твоя крестная.
– Почти что не считается, – сказала Вера.
– Ты слышишь, Насть? – обернулась Суханова к матери. – Не считается. А раньше-то считалось!
– Нервная она очень стала, – сказала мать.
– Моя забота, какая я стала!
– Ну ладно, – сказала Суханова, – к делу так к делу. Но уж я прошу тебя, Верочка, выслушай нас со спокойствием. Мы ведь с миром к тебе пришли.
– С каким еще миром?! – чуть ли не крикнула Вера.
– Вера, я тебя прошу, – жалостливо произнесла мать.
– Ну хорошо, – вздохнула Вера.
– Нет, я оговорилась, – сказала Суханова, чашку отодвинув, – мы пришли не с миром. Это ты могла бы прийти с миром. Мы пришли за миром. Ты понимаешь меня? Тут, точно, целая делегация. Нет никого от Чистяковых и от этих, не наших, Рожновых, но я вроде бы от них... Стало быть, вот что. Ведь суд людской – он пострашнее суда того... который с законами. А в людском суде приговор вынесен. В твою пользу. И обидчики твои в том суде наказаны. Да еще как! И семьи их тоже наказаны. Ты человек добрый, как мать твоя, ты рассуди: нужны ли еще слезы, несчастья, седины вот у этих женщин? Ведь мы свои люди... А? И надо ли дело доводить еще до одного суда? Рассуди...
– Следователь рассудит, надо или не надо, – сказала Вера.
– Погоди, не спеши. Вот они, – Клавдия Афанасьевна показала рукой на Колокольникову и Турчкову, – пожилые женщины, матери, извинения у тебя просят...
– Извинения! – возмутилась Вера.
– Прощения у тебя просят...
– Что-то я не слышала, – сказала Вера, – чтобы они просили у меня прощения.
– Они пришли за этим...
Клавдия Афанасьевна произнесла это неуверенно, замолчала, растерянно поглядела на Елизавету Николаевну и Зинаиду Сергеевну, видимо, не было между ними договоренности о каких-либо прощениях, и теперь Клавдия Афанасьевна волновалась, левым глазом подмаргивала, словно бы намек или совет давала женщинам. Вера сидела напряженная, дыхание задержала, ждала, что будет дальше; она чувствовала себя за столом главной, от нее теперь зависело здесь все, а две женщины были в полной ее власти, и мстительное ощущение власти в то мгновение Веру обрадовало, и она была намерена эту власть употребить без жалости и оглядок на мать.
– Прощения просим... всей семьей...
Вера подняла глаза.
Елизавета Николаевна Колокольникова произнесла эти слова, голову опустив к самому столу, чужим, срывающимся голосом.
– Вера, прости... Сына моего прости... И нас с отцом прости... – Мать Турчкова встала стремительно, неловкое движение сделала, будто собиралась броситься к Вере, но не бросилась, а осталась стоять на месте и своими печальными глазами молила Веру о пощаде, при этом шептала что-то, словно бы у нее уже не осталось сил на громкие слова.
Вера тоже поднялась со стула, застыла, онемев, не знала, что делать. Турчкова и совсем замолчала, будто испугавшись, что Вера злобой ответит на ее отчаянный порыв, погасит надежду, а Вера и сама смотрела на Зинаиду Сергеевну с удивлением и испугом, ей казалось, что эта маленькая нервная женщина расплачется сейчас или, хуже того, упадет перед ней на колени, заголосит, вымаливая прощение и мир.
– Господи! Да зачем вы, Зинаида Сергеевна! – вскрикнула мать. – Вера, что ты молчишь? Что ж ты стоишь-то?
– Зинаида Сергеевна, что вы... – пробормотала Вера. – Зачем это?
Губы ее дрожали, она чуть было не дала волю слезам, порыв Зинаиды Сергеевны взволновал и разжалобил ее, вместе с тем какое-то умиление возникло в ее душе, так ей хотелось, чтобы все горькое кончилось и всем было хорошо, так она сейчас всех любила, что желала всех простить. Да что там простить! Она сама готова была сейчас просить прощения, и у Колокольниковой, и у Турчковой, и у матери своей за то, что их беды, их переживания были связаны с ней, с ее неверной жизнью, она уже собиралась сказать об этом, и тогда бы, наверное, все пошло не так, как оно пошло, но тут подскочила Клавдия Афанасьевна, не выдержавшая тяжкого для нее молчания, и заговорила:
– Вот, Вера, слышала, да? Слышала? Ты оцени, ты думаешь, им легко? Вот и все, вот и хорошо!.. Теперь бы и ударить по рукам-то! Ты, Вера, их прости, прости, помни обиду, но прости, гордыню свою придави, придави... Чего же мы стоим-то? Садитесь, садитесь, оно легче будет говорить...
Усаживались в молчании, если не считать шумного усердия Сухановой. Молчали же все по-своему. Колокольникова, казалось, была смущена и расстроена тем, что она решилась просить прощения, а Вера на ее слова никак не ответила. Зинаида Сергеевна все еще переживала собственное трепетное движение и вне себя вроде бы ничего не замечала. Мать выглядела обеспокоенной. Вера чувствовала, что мать желает что-то сказать ей, а может быть, и гостьям тоже, но ничего Настасья Степановна так и не сказала. Сама же Вера остывала, как бы трезвея, глядела на все происходящее и уже была довольна вмешательством Сухановой. «А то бы я наговорила лишнего, – думала Вера, – совсем уж было рот открыла... Попросили они прощения – и ладно, и хватит, и нечего тут...»
– И теперь, значит, все, – сказала Суханова, – теперь можно и по рукам, теперь можно кончить дело без всяких обид...
– Как же это по рукам? – спросила Вера.
– А так вот и по рукам, – сказала Суханова. – Раз ты их простила... И ты должна...
– Что я должна?
– Ну что? Заявление написать, что ничего не было... Ведь ты их простила...
– Значит, заявление?
– Вера, я же тебя знаю, и хорошо знаю. У тебя всегда язык, а то еще и кулак опережают разум... Вот губы ты сейчас скривила... А ты обожди, не спеши, обдумай все в спокойствии. Если бы я не в ваш дом пришла, а в чужой, я бы там деликатничала. Я бы все дело в такие мягкие слова упаковала, упрятала бы в такую обертку из целлофана, да еще бы поверху голубенькую ленточку бантиком завязала, что ни одно мое слово не вызвало бы ни малейшей обиды. И губы никто бы там не кривил. А тут я все своими именами, потому что и мы свои, и туман не нужен. Вот – ты. Вот – они. Вот – твоя беда. Вот – ихняя. И ты, пожалуйста, думая о своей беде, попробуй и чужую примерить на себя... И не дуйся оттого, что тебе говорят одну суть, без всяких украшений... А? – сказала Суханова. – Вер? Дальше мне говорить или ты все поняла?
– Но как же я всем-то объясню – и в Никольском, и в моей больнице, – что ничего не было? – спросила Вера.