Мотовилов.
Мотовилов больше молчал, посасывал желтый, все еще не растаявший мундштук и ничего не сказал о деле, которое ребят интересовало. И ребята промолчали, словно не собирались еще час назад наговорить Мотовилову горячих и обидных слов о том, что им надоело загорать здесь и работать в четверть силы. Может быть, на самом деле надо им здесь сидеть.
После паузы, после того, как все отводили глаза в сторону, внимательно изучали свежие пни, рассматривали белые и розовые крошки на них, Мотовилов с облегчением начал рассказывать анекдоты. Потом после очередного взрыва хохота, задыхаясь от смеха, он рассказал, как вчера явился к нему чудак с Тринадцатого километра, местный, лохматый такой, и начал доказывать, что кто-то из строителей умыкнул у него любимого гуся.
Ребята продолжали смеяться. И Мотовилов смеялся, радуясь тому, что смог их развеселить. Потом он вдруг спросил серьезно:
— Из вас, я надеюсь, никто не имел дела с тем гусем? Стало тихо.
— Нет. Никто, — сказал Николай.
Все молчали, а Николай глядел в глаза Мотовилову. В упор.
— Что ж, — шамкнул прораб, — я и не сомневался. Мотовилов встал и пошел к машине.
Когда он уже уехал, Кешка присвистнул и швырнул блестящую коричневую еловую шишку в плаксивое небо. Шишка летела, вращаясь и падая, пошуршала в густых зеленых ветвях ели, сбросила с них заснувшие капли и тихо уткнулась в мягкую землю. Капли летели тоже тихо, хотя они были крупные и прозрачно- чистые, как хрусталины, и, казалось, могли бы позванивать. Все смотрели на шишку молча и внимательно, как будто видели спутник.
— Ну так как? — спросил Николай.
Он обращался в пространство, но все понимали, кого он спрашивает.
— А что «как»? — поинтересовался Бульдозер.
— Ну так как?
— А никак, — сказал Бульдозер.
— Ты отвечай серьезно.
— Вы же, — Бульдозер улыбался, — не имели деда с гусем?
— Значит, это тот самый гусь?
— А ты покопайся в своем животе, — ухмыльнулся Бульдозер, — возьми микроскоп.
— Погоди, Николай, — сказал Спиркин, — надо подходить к человеку с доверием. Нельзя же так, сразу!
— Да, — Бульдозер похлопал Спиркина по плечу, — так сразу нельзя.
Кешка молчал, не вступался за Бульдозера, сидел к нему спиной, словно разговор его не волновал.
— Ладно, — сказал Бульдозер, — я пойду посушу портянки.
— У меня портянки стали совсем черные, — сообщил Букварь.
— Нет, ты ответь, — снова начал Николай.
Рука Бульдозера раздраженно рубанула косую сетку дождя:
— Да брось! Ты меня плохо знаешь, что ли?
— Хорошо знаю. Поэтому и спрашиваю.
— Ну, пожалуйста, спрашивай. — Бульдозер улыбнулся устало и снисходительно. — Это ты про гуся спрашиваешь? Про того, которого ты ел? Про белого? Да? Так я же позавчера рассказывал.
— Он засек его за Нордой, — подсказал Спиркин.
— Ни за какой ни за Нордой, — вдруг заявил Бульдозер, — а в том самом поселке Тринадцатый километр. Можете доверить сержанту Спиркину доставить лохматому хозяину обглоданные вами кости.
— Врешь, — проснулся Кешка.
— Нет. Не вру.
Бульдозер хмыкнул, и Букварь понял, что он не врет. Стало страшно. Все молчали.
— Теперь вам стало легче, — подмигнул публике Бульдозер и засмеялся добродушно, — а я, пожалуй, пойду сушить портянки. Пойдем, Кеш?
— Надо поговорить. — Кешка охрип от волнения.
— Давай поговорим, — согласился Бульдозер.
Шли к палатке молча, мрачные, каждый думал о своем. Тайга была черной, и дождь был черным. Кончилось счастливое время, когда можно было жить нетребовательным к другим, принимая их такими, какие они есть.
Значит, неправа спокойная скала, названная «Тарелкой»? Или требовательность нужна только в тех случаях, когда воруют гусей?
Букварь скосил глаза на Бульдозера. Тот улыбался, и губы его шевелились, неслышно напевая что-то. Улыбка у него была любопытствующей: «Давайте, давайте... А я посмотрю».
...Керосиновая лампа покачивала лица и стены палатки. Бульдозер все еще улыбался, а потом понял, что ему не удастся свести дело к шутке, и произнес глухо:
— Суд, что ли?
— Суд, — сказала Ольга.
— Знаешь, как судили мародеров? — спросил Николай.
— Помнишь, в «Чапаеве»? — перебил его Спиркин.
— Это в гражданскую, что ли? — Бульдозер почесал нос.
Кулак Николая ударил по столу. Если бы был гвоздь, он бы вбил гвоздь.
— Брось паясничать!
Шел суд. Букварь не узнавал ребят. Люди, иронически относившиеся к тем, кто на разных собраниях по всякому поводу произносит высокие слова, сами употребляли сейчас именно высокие слова. И слова эти, казалось обесцененные для них ежедневными равнодушными речами, рождались теперь заново. Слова эти вспоминали и Кешка, и даже Виталий Леонтьев.
Было здорово, что слова, которые он, Букварь, держал в душе, боясь, что их назовут наивными и обветшавшими, оказывается, держали в душе и эти ребята, не тратили их каждый день, берегли на самый важный случай. И теперь предъявили их как закон своей жизни Бульдозеру.
Сначала Букварь молчал, опасаясь почему-то, что слова его могут показаться пристрастными. Но потом понял: это глупо. Судит Бульдозера не он, Букварь, и не Николай, и не Виталий Леонтьев. Судит бригада, сжатая в один кулак. Радостное и гордое ощущение этого сжатого кулака, чувство родства с этими дорогими ему людьми переполняло Букваря.
— Считай, что у нас комсомольское собрание... — начал Букварь.
Сидели, как приклеенные, час, два, дымили неистово. Только однажды встала из-за стола Ольга, принесла в жестяной консервной банке из-под бычков керосин. Желтоватая жидкость побулькала в лампу, пламя вспыхнуло, словно хотело взвиться вверх, пробить потолок и осветить тайгу. На секунду всем показалось, что керосин пахнет табаком.
— Я не хотел... — Бульдозер не поднимал глаз. — Целый день мотался по лесу, и ничего... И вот тогда...
— Мы его можем взять на поруки, — вспомнил Спиркин.
Бульдозер сидел обмякший, вспотевший, был похож на потрепанную боксерскую грушу, по которой били, били затянутые кожей кулаки.
— Ладно, — сказал Николай. — Все ясно.
Встали, вышли под дождь, дышали озоном, разминали затекшие ноги. Небо было черное и начиналось в двух метрах над головой.
— Теперь можно посушить портянки, — сказал Бульдозер и неожиданно заулыбался.
— Ты чего? — удивился Спиркин. — Ты же должен переживать.
Бульдозер махнул рукой.
— Это вы должны переживать. Это вы не можете простить мне, что ели гуся и он не горчил!