13
Цветы, наверное, еще где-то росли. Но они перешли из цветного фильма в черно-белый. Серое небо, серый дождь стерли краски и обесцветили тайгу
Утром, когда Букварь в сапогах и наглухо застегнутом ватнике выходил из палатки, эта серость вокруг ударила ему в глаза. Ватные облака обволакивали сопки, спускались к деревьям. Кое-где, еще пытаясь прорваться к солнцу, торчали из облаков вершины сопок, ощетинившиеся кедрами и елями. Пространство потеряло глубину, сопки придвинулись; вместе с небом они сдавливали Канзыбу, и Букварю казалось, что их клочок земли отрезан от всего мира, где солнце и голубое море над головой.
Просеке оставалось пройти два шага. Через несколько дней работ таежный коридор должен был спуститься в Бурундучью падь. И ребята, и Мотовилов потеряли всякую надежду на то, что на Канзыбе нужно будет ставить срубы, но Мотовилов все тянул.
От палатки к пади шагали полчаса, не обращая внимания на прорубленный коридор. Привыкли. И к дождю привыкли. Привыкли перепрыгивать лужи, привыкли к грязи, летевшей из-под буксующих колес. Видели, как часами сидели машины, груженые и порожние, в колдобинах ставшей болотом дороги. Шоферы матерились, проклинали и таежные дороги, и петляющий по сопкам Артемовский тракт, и самих себя, променявших асфальтовые края на эту промокшую землю.
Дождь шел на Канзыбе, и в Кошурникове, и в Курагине. Земля прокисала, но это было не самым страшным. Черт с ней! Паршиво было то, что скис фронт работ. Скис на всей трассе.
— Так вся земля прокиснет! — сказал Виталий.
Редкие шоферы прорывались в Курагино и дальше в тайгу, и строительные материалы, станки, механизмы, детали сборно-щитовых домов полеживали в Абакане, ждали у неба погоды. Рельсы, пахнущие смолой и дегтем шпалы, громоздкие машины, кран-путеукладчик собирались забросить в Курагино на баржах по вешней разлившейся Тубе. Но весна пожадничала, и Туба пустила только жалкие легкие катеришки. Теперь ждали коренной воды. Обещали, что коренная вода пойдет вот-вот, в самые ближайшие дни, но от этого легче не становилось.
Настроение у всех было паршивое. Работали как пожарники, ругались с прорабами из-за каждой доски и из-за каждого кирпича, ворчали и грызлись из-за всяких нудных житейских дел. По вечерам валялись, скинув только сапоги, на кроватях в общежитии, забивали козла, бренчали на гитарах. Мелодии были медленные и тоскливые, бежали по стеклам дождевые капли. Танцев в курагинском клубе не устраивали. Не было желания. Танцы получались веселые только после хорошей работы.
Кешка умудрялся добираться до Тринадцатого километра и даже до Кошурникова и сообщал новости:
— Еще трое сбежали вчера из Кошурникова...
Сапоги у Кешки стали толстые и коричневые. Брюки тоже были коричневые, потому что в Кошурникове Кешка провалился в грязь по пояс.
Днем, когда потихоньку валили деревья, было еще ничего. Хуже было оставаться наедине с вечером, наедине с черной тишиной. Расшатанный Кешкин патефон вздрагивал и трясся, старчески хрипели игла и мембрана, в патефоне сидел попугай и повторял двенадцать примитивных мелодий.
Теннисный стол мок под дождем, и ребята мокли.
Букварь выигрывал у Кешки, переставшего злиться, у Спиркика, у Николая и у Бульдозера. Спиркин относился к игре всерьез и старательно, каждый раз выпрашивал хорошую ракетку и всем проигрывал. Даже Бульдозер раскладывал Спиркина, и лицо его на несколько секунд становилось веселым и довольным.
Играл Бульдозер молча, и работал молча, и за столом сидел молча. Только иногда позволял себе ворчать, мрачно шутить и ругаться, сложно и с наслаждением. Но главное, что огорчало ребят, было не его молчание, а настороженные, обиженные и временами злые глаза Бульдозера. Он прятал их. Брови у Бульдозера были все время насуплены, словно стерегли глаза, словно были готовы каждую секунду помешать глазам улыбнуться.
Ребята понимали: Бульдозера обидел не суд, а их решение извиниться перед хозяином гуся и заплатить ему Бульдозер считал это решение унизительным. Злой и молчаливый, собрался он тогда идти на Тринадцатый километр, сказал жестко:
— Насчет денег. Гуся все ели.
Все стояли молча, насупившиеся, а Бульдозер застегивал ватник и хлопал белесыми ресницами. Шагнул к столу Виталий Леонтьев, резко положил на стол пятерку.
— Здесь хватит. На гуся с яблоками.
Бульдозер взял бумажку, изучил ее и сунул в карман.
— Ладно.
Он уходил в дождь, в серую жижу июньского дня, огромный, неуклюжий, готовый снести все, что будет на его пути, похожий в самом деле на бульдозер. Не обернулся, не помахал рукой. Все смотрели ему в спину, жесткие и серьезные, и все понимали, что он уходит от них.
Бульдозер теперь ездил в Кошурниково и Курагино один. Дважды возвращался пьяный, загребал сапогами грязь, проклинал все, о чем мог вспомнить.
Кешка предпочитал Тринадцатый километр. Ночью или утром он добирался до Канзыбы. Добирался веселый, а рассказы его были грустные. Стройка дремала, прикрывшись от дождя кусками брезента. Два раза с Кешкой путешествовал Николай.
Однажды Кешка сказал Букварю с раздражением:
— И что мы торчим тут? Все Николай... Неужели не может добиться, чтобы нас перевели? Не может! Даже из-за поршня-то ругаться не стал. А ведь обещал...
— Что ты говоришь! Что ты говоришь яро Николая! — возмутился Букварь. — Он знает, что делает. Все идет как надо.
— А-а-а! — Кешка махнул рукой.
Букварь часто бродил у Канзыбы. Сидел в своих камнях, обхватив мокрые колени, думал или просто так смотрел на реку и тайгу.
Думал рассеянно, просто перебирал мысленно, как четки, события последних дней.
Иногда он думал о Зойке. Гнал мысли о ней, но они возвращались. Это было странно. Но еще более странно было то, что ему хотелось увидеть ее. И когда Букварь думал о Зойке, он всегда вспоминал Ольгу и смешного пластмассового Буратино. Синей тайгой быстро шагал он к палатке. Но Ольги и Николая у палатки он почти никогда не заставал.
В палатке валялся Виталий и при свете керосиновой лампы читал. Стоял у его кровати открытый чемодан, плотно набитый книгами. Были в чемодане томики, новые и потрепанные, с бумажными и коленкоровыми переплетами, коричневыми, черными, синими. Букварь молча брал книгу, устраивался у самой лампы — и исчезали сразу и эта лампа, и брезентовая палатка, и муторное небо, и мокрые сопки, сдавившие Канзыбу.
Дожили до субботы. В субботу давали зарплату Шофер Петухов пригнал свою грязную, как сапоги, машину и повез бригаду в Кошурниково. По дороге Бульдозер ворчал и пророчил что-то насчет денег.
Машина застряла в грязи под самой аркой с вымокшим, ставшим серо-малиновым флагом, и к конторе надо было идти метров сто по болоту.
У конторы были набросаны доски. Из грязи на них выбирались как на сцену. Доски плавали под ногами кошурниковцев, толпившихся у куцего, низенького домика конторы. Руки считали желтые, зеленые и синие бумажки, надвигали кепки на лбы и чесали затылки.
Канзыбинским уступили часть досок, и они, покачиваясь, кивая знакомым, прошли в контору Прораб Мотовилов стоял у стола, на котором валялись наряды и счета, растерянный, посеревший, без мундштука, и осипшим, усталым голосом твердил что-то ребятам из бригады Воротилова.
Деньги Букварь сунул в карман ватника. Они были маленькие, как конфетные обертки, и утонули в пустоте кармана, нагретого рукой. Бульдозер уже стоял на досках и зло ругался.
Букварь всегда стыдился разговоров о деньгах, считал разговоры эти мещанскими и нестоящими, но сейчас ему хотелось ругаться из-за красных и зеленых бумажек. Дело было не в деньгах, дело было в