— Хватит. Ты опять за свое. Я принес хлеб, колбасу и масло. И еще пряники. Садись к столу.

— Я не хочу есть.

— Врешь. Человек, который не обедал и не ужинал, обязательно должен хотеть есть. И ты хочешь. Садись.

— Я сказал.

— Ну, хорошо. Я оставлю тебе бутерброды. Длинные босые ноги сползают на пол, хлопает коричневая дверца тумбочки, ноги бредут к столу.

— Опять водку?

— А ты не будешь?

— Нет. И ты зря.

— Это уж мое дело. Все-таки я тебе налью. — Нет.

— Ну, как хочешь. Есть тост: «Хай живе!» Хай живе все, что имеет возможность жить. Пока не истек срок. Ты не морщи морду Я не отравлюсь. В нашем институте был парень, писал дрянные стихи, но одно четверостишие врезал всем в память:

Пейте, девочки, водку, Любите, девочки, просто. Носится в воздухе стронций, Стронций- девяносто.

Только и всего. Обреченным полагается спешить.

— Ты считаешь себя обреченным? Боишься войны?

— А кто ее не боится? Тем более такой, со всякими атомными фокусами. В детстве в каждом году был для меня один страшный день. Двадцать второе июня. Двадцать четвертого июня начал войну Наполеон, двадцать второго — Гитлер. Мне все казалось, что именно в этот день на Москву может свалиться бомба. Я жил на даче, а мать и отец были в Москве. В ночь на двадцать второе я не спал. Я торчал на холме, все смотрел на московское небо и в шесть часов бросился к репродуктору. Рос в войну, пятилетним повидал многое, вот и боялся двадцать второго. Не я один. Соседка по лестничной клетке делала запасы на черный день, а муж ее все приговаривал: «Всех нас расщепят...» Но тогда бомбы были хилые, кустарные, а теперь ведь не успеешь заглянуть в отрывной календарь, «какого же меня числа», как будешь, уже разложенный на атомы, падать с двадцатикилометровой высоты. Все-таки я тебе налью.

— Не надо.

— Ну тогда привет. Хай живе.

— Водка помогает тебе жить? Или ты запиваешь ею страх?

— Тот парень, который писал стихи, еще и рисовал. Комнату свою обклеил полуабстрактными рисунками. Все об одном. Каким он увидит атомный взрыв. Рисунки эти он полил водкой. Смягчил участь очевидцев.

— Он — пижон? Или — неврастеник?

— Может быть, и то и другое. Только ведь человечеству сейчас ничего не стоит взорваться. И полететь ко всем чертям со своими шедеврами, гениями, Акрополями и соборами Василия Блаженного. Стоит какому-то дурацкому пятнышку появиться на экране локатора...

— Оно не взорвется. Ты за него не бойся.

— А я за него не боюсь! Представь себе. Черт с ней, с этой бомбой! Она — ерунда! Она — только средство. Одно из средств. Предположим, она никогда не взорвется. Я в это верю. Предположим, человечество построит самое совершеннейшее общество. Я в это тоже верю. Ну и что?

— Как что?

— Ну и что? Меня-то не будет! И тебя не будет. И всех, кто строил это общество, тоже не будет. И потомков наших не будет. Никого! Ты понимаешь?

— Не кричи! Разбудишь Спиркина.

— А-а-а! Черт с ним! Он проснется и заснет тут же.

— И все же не кричи. Вечно будут жить земляне, потомки наших потомков.

— Все имеет конец. Земляне поживут миллиарды лет, а потом их не будет. Закон диалектики.

— Но для чего-то они живут. И жили.

— Для чего? Ты знаешь? Для чего жил Кешка? Для чего живем я, ты? Ни черта ты не знаешь! Лермонтов сказал: «Что люди? Что их жизнь и труд, они прошли, они пройдут». Вот и вся истина.

— Это сказал не Лермонтов. Это сказал Демон у Лермонтова.

— Разница?

— Большая.

— Тешься ею. Только что она меняет? Вот мы с тобой строим дорогу. Так называемый коллективный памятник поколению. А через пару веков, может раньше, эти рельсы выкинут к чертовой матери. Железные дороги никому не будут нужны, как телеги. Никому не будут нужны результаты нашего труда, нашей с тобой жизни. А в конце концов для жителей других миров окажутся телегой все завоевания землян, труды миллионов поколений. Ты понимаешь всю трагичность нашего существования? «Что люди? Что их жизнь и труд?..»

— А от Кешки, — неуверенно проговорил Букварь, — останется надпись на скале «Тарелка». Надолго.

— А от Кешки останется надпись на скале «Тарелка». Надолго. Пока ее не сотрут ветры... Букварь, подвинь колбасу.

— Держи. А вот в этом пакете пряники.

— Спасибо. Не хочу. Чего ты встал!

— Так. Я... Знаешь, ты не любишь людей, если можешь так думать. Ты просто ненавидишь людей!

— Что ты знаешь? Я люблю людей! Все, что есть во мне, я готов отдать им сейчас же, сию же минуту, только бы знать, что всякая дрянь и беды исчезнут!

— Но ты говоришь...

— А что такое, по-твоему, любовь? Это и есть страх. Боязнь потерять того, кого любишь, боязнь за каждый его шаг, как бы чего не случилось с ним. Только так и живут люди, волнуясь за любимое ими постоянно, ежесекундно.

— Любовь — это совсем другое.

— И я волнуюсь. За людей, за голубое небо, за нашу землю, за нашу страну, за тебя, за Ольгу, за мать, за сестру, за себя. Боюсь потерять все это. Потому что люблю. Боюсь и в конце концов потеряю. Потеряю все! И тебя, и Ольгу, и землю, и себя! Все. Закон диалектики!

— Погоди! Успокойся! Хватит... Это просто растерянность. Мы никак не можем прийти в себя после случая с Кешкой. И ты, и я, и Спиркин... Но ты говоришь такое!.. В конце концов это трусость. Ты помнишь, Гамлет говорит: «Мысль об исходе — мысль, где на долю мудрости всегда три доли трусости...»? У тебя другое соотношение. Один к тридцати...

— Ты прочел «Гамлета»?

— Томик Шекспира лежал у тебя на тумбочке. А люди не трусы. Они делают дело. Ты знаешь, как умирал Перенсон?

— Какой Перенсон?

— Большевик. Его именем названа улица в Красноярске.

— Я не был в Красноярске.

— Я тоже не был. Я читал о нем в газете. Он сидел в тюрьме. Знал, что приговорен к смертной казни. Ждал вызова уже десятки дней, все тянули. Однажды он сидел в камере с другими заключенными и играл в шахматы. Фигуры они сделали сами. Из черного хлеба. И тут открыли дверь, крикнули: «Перенсон!» Все поняли. Перенсон встал, подошел к стражнику, сказал: «Сейчас. Я только доиграю партию. У нас интересная позиция». Снова стал двигать хлебными фигурками, выиграл партию, и его увели. Потом все слышали, как хлопнул в тюремном дворе выстрел, и сжали кулаки...

— А зачем ты это все мне рассказал? Букварь пожал плечами. В самом деле, почему он все это вспомнил?..

— Есть люди, — сказал Виталий, — которых я не могу понять. Я завидую им. Но ведь больше других, тех, что просто приспособились к быту. Твой Перенсон погиб, и это главное в его жизни. А я не хочу уходить! Когда я вспоминаю, что все мы тут ненадолго, я готов орать о бессмысленности мира!

Вы читаете Солёный арбуз
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату