— Другие-то видели этот смысл. Их были миллионы. Они вывели законы, по которым стоит жить.
— Законы? Это все чушь! Все здесь условно. Как условны параллели и меридианы. Все это воображаемое, все придуманное. Для облегчения практики. Могли бы в свое время провести другие полосы через шарик, как-нибудь по диагонали, Азию назвать Америкой. Так и в человеческом общежитии. Всякие нормы, обычаи, моральные принципы — все это придумано. Условно. Вкусы, одежда, еда — тоже. Опыт тысячелетий? Может быть, что-то он и дал. Но наверняка есть во вселенной планеты с такими же существами, как мы с тобой, только все у них идет по-другому, вместо брюк они носят портфели и едят глину. И ничего, живут. Даже в науке о тех же самых вещах — другие методы, другие плоскости.
— А что же, по-твоему, безусловно?
— Безусловно только одно. Что у тебя будет конец и у меня.
— Но Волга вот впадает в Каспийское море?
— Ну уж ты!.. — Виталий нервно засмеялся.
— А твоя любовь к Ольге?
— Твоя и моя? А черт ее знает! Любовь и ощущаешь-то, когда она, как говорится, несчастная. Но знаю... Знаю только то, что мы ее любили с тобой старомодно. Со всеми этими условностями.
— Ты не ходил на танцы? — Нет.
— Ольга танцует все время с одним парнем. Из одесситов.
— Пусть.
— Ты никогда не говорил ей о своей любви?
— Нет. А зачем? Портить ей настроение?..
— Ты всегда такой?
— Какой?
— Ты всегда ноешь?
— Было время, когда я говорил лозунгами.
— Даже такое было?
— В марте пятьдесят третьего в школе на митинге я говорил речь и плакал. Плакал искренне. Я вывихнул ногу и все же добрался через все толпы к Колонному залу. Я донес до зала свою веру Весной пятьдесят шестого я был ошарашен. Не мог прийти в себя. Стал пить, сорить собой.
— Знаешь, Виталий, есть такое лекарство — хлористый кальций.
— Ну?
— Оно очень чистое, прозрачное и горькое. Оно здорово помогает. По-моему, правда иногда похожа на хлористый кальций...
— На хлористый кальций?
— Нет, я серьезно. Весной пятьдесят шестого нам сказали правду Очень горькую правду. Но она оздоровила. Да, она была очень и очень горькая. И ты растерялся... Как сейчас мы растерялись, после Кешкиной гибели. Знаешь, мне очень не хватает Кешки. Бульдозер уехал, а я о нем и не вспоминаю, а Кешка...
— Вот ведь какой ты мудрый! Ты все стремишься разложить по полочкам. Да пойми же ты, что не существует никаких полочек. Жизнь не учебник литературы. Нет их!
— А что есть?
— Не знаю. Ничего не знаю. Только одно... Знаю только, что меня не будет... Не будет — и все. Отгуляю срок — и в небытие...
— Все ты врешь! А зачем же ты тогда живешь?
— Из-за любопытства. Из-за обыкновенного обывательского любопытства. Жизнь — это ведь такой стадион, на котором все время происходит что-то любопытное. Ежесекундно. На поле и на трибунах. Вот и я буду: сидеть на стадионе и смотреть.
— Ты говоришь чушь! Ерунду! Сам не понимаешь, что говоришь!
— Ага, я говорю чушь! Сейчас я услышу умные вещи. Валяй. Начинай. Или ты подождешь Зименко? А то он в Красноярске, на семинаре.
Букварь встал, почти вскочил, быстро прошелся по комнате. Виталий сидел, уставясь в стену, пережевывая колбасу.
Букварь ходил по комнате и злился на себя. Он понимал, что Виталий говорил ерунду, чудовищные вещи, нелогичные, путаные, и с ним надо было спорить, а он, Букварь, спорил плохо, только бросал изредка реплики, выдававшие его растерянность.
Лицо Виталия снова стало старческим, усталым, кончики губ морщились в иронической усмешке, а глаза посмеивались печально и многозначительно. Снова Виталий надел маску всепонимающего мудреца, много жившего, настрадавшегося вдоволь и знающего о мире такое, о чем другие не догадываются. С Букварем он говорил снисходительно, как усталый учитель с дошкольником, посмеиваясь внутренне, подыскивая самые простые, элементарные слова, а сложные доводы держал про себя.
Букварь чувствовал, что сейчас Виталий не пижонит, как раньше, не играет чью-то роль, а все говорит всерьез, потому что он всерьез взволнован и напуган случившимся с Кешкой. Он смотрел в серые глаза Виталия, словно собравшие где-то в. своей глубине всю мировую скорбь, и чувствовал себя дошкольником.
Букварь молчал еще и потому, что никак не мог выйти из надоевшего состояния безразличия. Каждый раз, когда он начинал горячиться, лезли в голову слова: «А Кешки-то нет», «А Николай-то предал...» — и он остывал. «Пусть мелет, пусть выговорится, не все ли равно...» А может, Виталий в чем-то прав... Ведь сам он, Букварь, так и не смог представить сутулого лапотного суздальчанина, предка своего, не смог понять смысла его жизни. Время свое тот суздальчанин унес в могильник за Мжарой.
— Эта колбаса, — сказал Виталий, — очень похожа на жевательную резинку Уже полчаса, наверное, жую...
— Сколько тебе лет? — спросил Букварь.
— Что? Двадцать пять.
— Да, ты, конечно, много прожил.
38
Облаков было три. Три на всем небе. Облака могли спокойно разбрестись по голубому экрану Но они были сознательные, понимали, что людям изредка нужна тень, и они поймали солнце.
Стоять, задрав голову, Букварю было необходимо. По улице шла Ольга.
Добравшись до солнца, облака растерялись, стали тереть друг друга ватными боками и меняли от волнения формы.
— Букварь, что ты там увидел?
— Облака. Их склеило солнце. Здравствуй, Ольга. Солнце вырвалось из голубоватой ваты и обожгло
Букварю глаза.
— Ты на меня обиделся? Да? Букварь пожал плечами.
— Я ведь тогда была в таком состоянии...
Он снова пожал плечами, и это означало: «О чем разговор! Я же взрослый человек».
— Я тебя видел на танцах. Ты все время танцевала с одним из одесситов.
— Ага, — засмеялась Ольга, — такой модный парень?
— Да, у него ботинки остроносые и отличный костюм.
— Значит, ты не обиделся? Не обижайся, Букварь. Знаешь, приходи сегодня ко мне в гости. Я испеку пирог. С черничным вареньем. Очень вкусный.
— Хорошо, я приду Когда?
— К вечеру, часов в восемь. Раньше я не успею.
— Хорошо. Там будет этот одессит?
— Ты смешной, Букварь!