Задыхаясь от волнения, Рюмон оторвался от письма и стал вспоминать. Номияма, которого Гильермо упомянул на складе букинистического магазина Грина, был Номияма Сохэй. Рюмон однажды встретил это имя в очерке, напечатанном в одном экономическом вестнике.
И это, и все остальные данные из только что прочитанного отрывка полностью совпадали с тем, что рассказал ему Гильермо.
47
Рюмон слез с кровати и подошел к окну.
Дней десять назад его перевезли из Лондона в эту больницу на западе Токио, чтобы дать ему время восстановить силы после операции. Медсестра утверждала, что в хорошую погоду из окна можно увидеть гору Фудзи, но пока ему еще ни разу не повезло.
Рюмон сел на стул и вернулся к письму Кивако.
«Теперь о Гильермо.
Среди людей, которые в девятом году эры Тайсё[117] одновременно с семьей Катано эмигрировали из префектуры Вакаяма в Мексику, был человек по имени Хосоя Кацудзи.
Хосоя был близким другом моего дяди Садао, и, хотя они были намного старше меня, оба они любили меня как родную сестру. Встреча с Хосоя изменила всю мою жизнь.
Ты и сам скоро поймешь это.
Хосоя Кацудзи и есть тот, кого ты ищешь, – тот японец, служивший в Иностранном легионе под именем Гильермо, или Сато Таро.
Хосоя был старше меня на тринадцать лет, но с первой же встречи я увидела в нем мужчину. Хотя я была еще девчонкой – мне было тогда лет двенадцать-тринадцать, – созрела я чрезвычайно рано; наверное, в этом виновата среда, в которой я росла. Я уже тогда инстинктивно понимала, как привлечь к себе внимание мужчины.
Вначале Хосоя обращался со мной как с ребенком, но я становилась все привлекательнее, и со временем он стал обращать на меня все больше внимания.
Не прошло и двух лет после нашей встречи, как мы полюбили друг друга всем сердцем и познали телесную близость.
Вскоре я забеременела и в пятнадцать лет стала матерью.
Это будет для тебя неожиданностью, но моя дочь – твоя мать, Кадзуми».
Рюмон покачал головой. Неожиданностью это для него не стало. Он уже мал это от Гильермо. Скорее удивление у неге вызывало то, насколько непохожи были Кивако) какой он ее помнил, и его мать, Кадзуми. Судя по свидетельствам Кирико и Гильермо, Кадзуми была удивительно похожа на Кивако в молодости. Однако ему никак не удавалось узнать свою мать о грузной и круглолицей женщине, какой Кивако стала в последние годы жизни.
Письмо еще не закончилось…
Кивако писала о том, что Хосоя Кацудзи получил приказ Коминтерна отправиться в Москву и что перед своим отъездом он заказал те три кулона как своего рода талисманы, чтобы они хранили троих членов семьи.
О том, что она, последовав примеру Хосоя и своего дяди, вступила в находившуюся тогда в подполье коммунистическую партию Мексики.
Как она решила поехать вслед за внедрившимся в армию Франко мужем и вступила в Интернациональную бригаду.
Что для этого ей пришлось отдать ставшую обузой дочку под опеку Нисимура Сидзуко, младшей сестры Хосоя, и ее мужа Ёскэ, которые и удочерили девочку.
Что таким образом настоящие дед и бабка Рюмона – вовсе не супруги Нисимура, а Хосоя Кацудзи и Кивако, и многое другое.
Все это в целом повторяло то, что Рюмон уже слышал от Гильермо в Лондоне.
«Я добралась вместе с дядей в Испанию в январе двенадцатого года эры Сёва.[118]
Мне было тогда всего восемнадцать, но, чтобы ко мне относились как к взрослой, я прибавила себе четыре года, когда подавала документы на паспорт.
К тому времени я уже успела стать убежденной сталинисткой. Мое трудное детство и нищета, в которой я жила в Мексике, укоренили во мне идею, что единственный путь к защите угнетенных – коммунизм.
И во имя Сталина, ведшего людей к коммунизму, я была готова не колеблясь взяться за любую работу. Ни проводившиеся в России репрессии, ни убийства бежавших за границу изменников нисколько не поколебали мое благоговение перед Сталиным.
Поэтому, когда в Интернациональной бригаде меня определили работать под началом Каридад дель Рио Эрнандес (она, кстати, мать того Рамона Меркадера, который убил Льва Троцкого), я с радостью выполняла все задания, которые мне поручали.
Каждый раз, когда во мне говорила совесть, я обращалась за поддержкой к алкоголю. Стоило мне выпить, и меня будто подменяли. Алкоголь вовсе не отшибал мне память, нет. Просто, пьянея, я становилась хладнокровнее и могла, не задумываясь, совершить любую жестокость. В моем случае алкоголь действовал как укол анестезии, только нечувствительным становилось не тело, а совесть.
Как просто было бы сказать, что алкоголь – это своего рода болезнь… Но этому никто не поверит, даже я сама. Наверное, у меня это наследственное, от матери. И, как мне кажется, по несчастью, эта дурная наследственность перешла и к моей дочери Кадзуми, и к тебе, моему внуку.
В блокноте, который ты найдешь вместе с этим письмом, – доскональный отчет о преступлениях, которые я совершила, служа под началом Каридад. Если бы ты знал, как тяжела мне мысль, что ты узнаешь обо всем. И я понимаю, как тяжело тебе будет читать о моих преступлениях. Но я хочу, чтобы ты знал, что делает алкоголь с человеком. И надеюсь, что это знание поможет тебе бросить пить.
Я прошу об одном: прочитав мои записи, сожги их, никому не показывая».
Рюмон поднял глаза на лежавший на столе блокнот.
Истертая кожаная обложка будто с насмешкой встретила его взгляд.
Ему никогда и в голову не приходило, что Кивако, которая без устали порицала его за привязанность к спиртному, в прошлом сама была алкоголичкой. Значит, правы были Кирико и Гильермо, когда говорили, что, выпив, Мария вела себя так, будто ее подменили.
Та же наследственность была и у ее дочери Кадзуми, которая, напившись, захлебнулась в ванне, и у ее внука.
Вдруг Рюмону страшно захотелось выпить. Уже давно у него и капли пива во рту не было: врачи запретили. Долго ему не продержаться… Сможет ли он когда-нибудь бросить пить?
Отогнав лезшие в голову беспорядочные мысли, он вернулся к письму.
«Теперь о Гильермо. Он с самого начала был на той стороне, то есть в лагере мятежников, правда, в первое время мы все же несколько раз связывались друг с другом через лазутчиков, которые были в обоих лагерях. Но прошло полгода, он совершенно перестал давать о себе знать.
Как я узнала потом, Гильермо разочаровался в Сталине и его методах и принял решение перейти на сторону Франко. По его словам, даже Франко был все же меньшим злом, чем Сталин.
И действительно, глядя на теперешнее положение в Союзе и в Восточной Европе, хочешь не хочешь, а приходится признать, что сталинизм до неузнаваемости исказил идею коммунизма. И мне кажется, что этот бурный поток, размывающий старые основы, теперь уже никому не остановить».
Она была совершенно права.
Если бы Кивако прожила еще три дня и дожила до 9 ноября, она смогла бы стать свидетельницей поворотного пункта в истории – падения Берлинской стены.
«Последний раз я встретилась с Гильермо случайно в тринадцатом году эры Сёва,[119] в Париже.
Я как раз собиралась доставить в советское посольство некоего Орлова – высокопоставленного сотрудника НКВД, который зарезал моего дядю.
И вдруг перед нами, откуда ни возьмись, вырос Гильермо.
Вместо того чтобы помочь мне, он ударом сбил меня с ног и помог Орлову бежать на Запад. Он предал не только Сталина, но и меня. Нет слов описать, насколько я была потрясена его поступком.