внезапной резкости Луи сменилось удовлетворением и гордостью за него, исправившего ее оплошность.
Она раздумывала, что бы сказать, чтобы сгладить неловкость, когда Луи перевел на нее взгляд своих чистых голубых глаз и сказал:
— Матушка, простите, но не могу ли я говорить с вами наедине?
Тибо усиленно закивал еще до того, как Бланка ответила — то ли и сам ощутил неудобство момента (ах, ну и, как назло, здесь еще эти несчастные де Шонсю!), то ли ему впрямь понравился придуманный Луи оборот, и графу не терпелось облачить его в рифму. Бланка взглянула на хозяев Монлери.
— Прошу извинить нас, господа.
— О, как будет угодно вашим величествам, — мадам де Шонсю уже приседала в неуклюжем деревенском реверансе, а ее потливый супруг кланялся, пыхтя, и пятился к выходу. С Плесси Бланка обменялась лишь молчаливым взглядом, и та, встав и поклонившись, так же молча удалилась вслед за остальными. Она вышла последней и встала на страже у двери, дабы обезопасить разговор короля с его матерью от присутствия нежелательных свидетелей.
Когда они остались вдвоем, Бланка сказала:
— Луи, вы опять допустили ошибку. Знаете, какую?
— Какую, матушка?
— Очень скверно, что я должна указывать вам на это сама. Вам надлежало сказать не «могу ли я говорить с вами», а «мне угодно говорить с вами». В присутствии посторонних вы не сын мне, а король, вы не можете спрашивать у меня позволения, но только повелевать мной, как вашей подданной. Я ведь множество раз говорила вам это, Луи. Не так ли?
— Так, — ответил он, заливаясь краской. У него такая белая и тонкая кожа, у ее мальчика. По весне нос и скулы у него покрываются крошечными пятнышками веснушек, которые становятся очень заметны, когда он вспыхивает — а это случалось часто, потому что, при всей своей скрытности и замкнутости, Луи совсем не умел скрывать свои чувства. Плохая черта для короля — и очень трудно будет изменить ее теперь, когда он уже почти вырос. Подобные вещи следует исправлять в раннем детстве, но в раннем детстве Луи еще не был будущим королем. Он был просто Луи, ее Луи, любимейшим из всех ее детей.
Бланка вздохнула и протянула руку, уже не тем церемонным жестом, что несколько минут назад.
— Идите сюда.
Он подошел и привычно сел на ступеньку возле ее ног, и она запустила пальцы в его непослушные, густые волосы, глядя на него сверху вниз. Как ни странно, она мало видела его в последнее время — слишком была занята приемом вражеских послов и ублажением ненадежных союзников. Таким образом, Луи был полностью предоставлен себе — и брату Жоффруа де Болье, который остался при них именно по настоянию ее сына. Впрочем, после предательства предыдущего исповедника, продавшегося Моклерку, их семье все равно был нужен новый духовник — и Бланка подумала, что на первое время монах, с которым они бежали из Реймса, вполне сгодится. Но «первое время» затянулось — теперь Луи целыми днями просиживал с братом Жоффруа в своих покоях, изучая катехизис. Не то чтобы Бланке это не нравилось, вовсе нет — она была доброй католичкой и детей своих растила ревностными христианами. Но Луи был заперт в Монлери, он совсем не бывал на свежем воздухе, потому что Бланка боялась выпускать его за стены замка для верховых прогулок, а для игр и физических тренировок у него здесь не было товарищей достаточно высокого происхождения. Если Луи Капет, сын Людовика Восьмого, еще мог проводить время в забавах с сыновьями мелкопоместных виконтов и графов, то король Людовик Девятый даже в изгнании не мог опуститься так низко.
Все это, в итоге, не шло на пользу ни его настроению, ни цвету лица. Бланка вздохнула, ероша его волосы, и подумала, что нужно сказать мадам Шонсю, чтоб велела подавать к столу побольше зелени и квашеной капусты — мэтр Молье говорил, что это полезно для тока крови.
— Ну, — спросила она, улыбнувшись, — о чем вам
Луи робко взглянул на нее и, поняв, что она не сердится всерьез, так же робко улыбнулся в ответ. Потом улыбка пропала, и его взгляд снова стал непроницаемым.
— Вы правда думаете, что это получится? — тихо спросил он.
Бланка задумалась на миг. Она могла обманывать себя, но своему сыну лгать не хотела.
— Я надеюсь, что да, Луи. Я молю Господа об этом. Больше нам все равно не на что рассчитывать. Я обещала пэрам, что вы въедете в Париж к Пасхе.
— С вами? — напрягшись, тут же спросил он, и Бланка чуть крепче сжала его соломенные пряди.
— Разумеется. Я никогда вас не покину, Луи, никогда. Что бы ни случилось, до тех пор, пока я жива.
Он тут же успокоился и припал щекой к пышным тканям ее юбки. Слишком детский, слишком беспомощный жест — так щенок жмется к вскормившей его суке в инстинктивном поиске защиты. Бланка знала, до чего опасна эта беспомощность для него, но все равно ей льстило это безоглядное, безоговорочное доверие, оно согревало ее изможденную душу, и ради того, чтоб не предать этого доверия, она была готова на все.
— Вам нравится здесь, Луи?
Он замялся.
— Господа де Шонсю — любезные люди, — проговорил он наконец, и вскинул на нее удивленный взгляд, когда Бланка рассмеялась.
— Прекрасно, сын мой. Более тонкого и дипломатичного ответа не дал бы и ваш славный дед. А теперь скажите мне честно и прямо, как вашей матери.
— Мне скучно, — признался Луи. — И… немного страшно. Я соскучился по Роберу и Альфонсу.
— Да, я тоже, — прошептала Бланка, когда он крепче вжался щекой в ее юбку. Она тоже тосковала по своим младшим сыновьям, оставшимся в Фонтенбло, — слава Всевышнему, коалиция Моклерка пока не додумалась взять их в заложники. Быть может, они понимали, что это было бы прямым объявлением войны, опасно граничащим с изменой. — Но мы увидим их совсем скоро, обещаю.
Луи промолчал — то ли поверил ей, то ли нет, но, в любом случае, не счел нужным об этом говорить. Бланка слегка наклонилась, положила ладонь на его щеку и приподняла его голову, заставив взглянуть себе в лицо.
— Вы ведь не об этом хотели со мной говорить, Луи. Так о чем?
Он вздохнул — совсем как она сама минуту назад, тихо и скорбно, с достоинством принимая свою ношу, хотя и не радуясь ей. Сейчас, находясь к ней так близко, в простой одежде синего сукна, без головного убора и украшений, приличествующих сану, он казался совсем ребенком, самым обычным мальчиком, прибежавшим немножко посидеть со своей матерью, прежде чем снова взяться за нудную и неинтересную учебу. Бланка думала об этом, чувствуя странное, неразумное удивление, почти недоверие при мысли, что вот это чистое, трогательное, невинное дитя, ее дитя, незримо носит венец Филиппа Августа.
А он внезапно сказал, тем же тихим, слегка напряженным голосом, почти не меняя тона:
— Матушка, там, на дороге из Реймса, когда мы бежали, — что вы видели?
Вопрос застал Бланку врасплох. Сколько раз она пыталась заговорить об этом с Луи сама — и всякий раз он уходил от ответа. И сейчас, вдруг, ни с того ни с сего…
— Ничего, — ответила она. — То есть ровно столько же, сколько и все, и даже меньше, потому что, как вы знаете, когда вы вышли к изменнику Моклерку, я лишилась чувств. Почему вы спрашиваете, Луи?
Он пристально смотрел на нее, словно пытаясь понять, в чем именно она лжет или недоговаривает. Этот пытливый, неподвижный взгляд словно пронзал ее насквозь, раздевал догола, и Бланка вдруг испугалась, впервые в жизни ощутив, что взгляд сына ей… неужели?… да — почти неприятен. Ее ладонь на его щеке дрогнула, но не сдвинулась, напротив, вжалась крепче.
— Луи, почему вы спросили?
— Я видел свет. Свет, излившийся с небес столпом. Очень белый. Он не залил ни меня, ни мессира Тибо, только графа Бретонского и его людей. И они схватились за лица… они ослепли.