— А то как же не готов, ваше сиятельство, все готово.
— Ну так веди.
Кабинетом в заведении на улице Монтенер называлась комната, обитая вечно влажными драповыми шпалерами, в которой располагалась вместительная дубовая ванна и длинная, обитая потертой красной кожей скамейка, примыкавшая к стене. Окон в комнате не было, и освещали ее лишь свечи, скупо чадившие по углам. Выглядело все это весьма строго и отнюдь не поражало воображение роскошью, однако Амори де Монфор не за роскошью сюда ходил. Он вполне довольствовался этой ванной и скамейкой, тем более, что ванна была уже до краев наполнена дымящейся чистой водой, а на скамейке, закинув ногу на ногу и нервно тиская в кулаках кожаную обивку (отчего та весьма противно поскрипывала), восседал Жиль де Сансерр, мокрый, запыхавшийся и сердитый.
При виде вошедшего Амори он оставил в покое скамейку и вскочил.
— Ну наконец-то, мессир! Где вас черти носили? Я уж тут думал совсем помру, в собственном поту утону насмерть — как бы вам такое понравилось?
— Спокойствие, спокойствие, мой дорогой друг, — тоном, вполне отражающим слова, проговорил сир Амори и слегка развел в стороны обе руки, позволяя подбежавшим слугам расшнуровать рукава его котты.
Сансерр посмотрел на него с гневным недоумением и потер лоснящуюся от пота шею.
— Вы что это такое делаете, а? Никак собираетесь мыться? — сердито спросил он.
— Воистину, милый Жиль. Это же баня. В банях моются.
— Вздор! Во всем Париже вы только один ходите в бани мыться, тогда как всякому разумному человеку известно, что это вредно для здоровья, — с досадой сказал граф де Сансерр, неприязненно глядя на слуг, уже стянувших с де Монфора котту и принявшихся теперь за подвязки шоссов.
— Вы правы, — кротко отозвался сир Амори. — Если сравнить вред от мытья с вредом от прелюбодеяния, последнее, бесспорно, покажется сущей малостью, даром что Господь наш по забывчивости не помянул чистоплотность среди смертных грехов.
— И вы про смертный грех. Сговорились все, что ли? — с отвращением сказал Сансерр, и сир Амори заливисто рассмеялся.
— Нынче время такое, мой друг, — все мы живем во грехе, но рьяно ищем его под чужой сорочкой. Давайте, присоединяйтесь ко мне, раз уж пришли. Увидите, вам понравится.
— Нет уж, благодарю, — скривился Сансерр, но, однако же, покорно сел на скамеечку, поняв, что спорить с Амори бесполезно. И все же еще раз пожаловался: — Ну с чего это вдруг вам вздумалось мыться?
— Раз уж я в бане, почему бы и нет, — ответил сир Амори, присаживаясь рядом со своим посетителем и наблюдая, как слуга стягивает с него башмаки.
— К слову сказать, донельзя глупо было нам встречаться здесь. Вдруг кто увидел, как я сюда захожу? Всем известно, что я никогда не хожу в бани!
Сансерр сказал это с такой невинной гордостью, что сир Амори не сдержал отеческой улыбки. «Пожалуй, об этом известно всем, кто проходит на расстоянии локтя от тебя, мой бедный друг», — подумал он, а вслух сказал:
— Но всем также известно, что я никогда не решаю в бане свои дела. А любой, кто мог видеть здесь вас, не поверил бы собственным глазам. Это очень хорошее алиби, Жиль, не робейте.
— Я и не робею, — обиделся тот и замолчал, и молчал до тех пор, пока сир Амори, разоблачившись до нижней сорочки, не поднялся по приставленной к ванне лесенке и не забрался наконец в вожделенную горячую воду, которая, преодолев мимолетное сопротивление льняной ткани, приятно ожгла тело.
— Поди вон, я тебя позову, — сказал Амори слуге, и тот, поклонившись, вышел и прикрыл дверь так плотно, как ее прикрывают лишь банщики, знающие цену пару и теплому тяжелому воздуху.
Сир Амори прикрыл глаза, слушая, как сопит и пыхтит в трех локтях от него Жиль де Сансерр. Воистину, бедный дурачок сам не знал, от чего отказывался. У Амори де Монфора было множество женщин, но редкая из них дарила ему такое наслаждение, как то, что могли подарить горячая вода и пар, обволакивающий лицо. Именно потому он никогда не занимался делами в бане: это было еще большим святотатством и, уж конечно же, большей глупостью, чем вести беседы, лежа в постели с искуснейшей из прелестниц.
Но нет правил без исключений. Он в самом деле хотел, чтобы эта беседа, по крайней мере на время, осталась тайной.
— Давно вы приехали?
Слой пара был неплотен, и сквозь него Амори отлично видел раскрасневшееся лицо юного Сансерра с пушком, едва пробивавшимся на круглых щеках. Мальчик был похож на своего отца и лицом, и нравом, но юность делала его слишком мягким, порывистым и торопливым в суждениях — и бесхитростным тоже. В ответ на вопрос Амори, заданный с видимой небрежностью, Сансерр рассердился снова, и снова не смог этого скрыть.
— Нынче утром. И сразу послал к вам Жана, как было условлено.
— Вы верно поступили, мой друг. Ни с кем еще не виделись, не говорили?
— Да где там — едва успел сменить платье. Вы обещали рассказать мне, отчего такая секретность.
— Обещал и расскажу в свой срок. А пока рассказывайте вы.
И де Сансерр стал рассказывать. А сир Амори — слушать.
Предположения его подтверждались. Пьер Моклерк, к которому Жиль де Сансерр был направлен от совета пэров тайным гонцом, действительно начинал прозревать. С упомянутым выше своеобразным юмором, ему свойственным, сир Амори немедля подумал, что Господь, сперва ослепив, а затем одарив прозрением тело Моклерка, не сыграл той же шутки с душой несчастного, так и оставив ее бродить впотьмах. Он по-прежнему был одержим идеей о том, что все беды земли франков исходят от Кастильянки, что Бланка отравила своего супруга и что верх скудомыслия и малодушия оставлять власть в ее руках. Эти смутные мысли Моклерк высказывал с обычным своим неистовством в кругу домочадцев, пажей и собак — ибо никто более не желал слушать несчастного слепца, все прожекты которого, вроде немыслимой попытки захватить короля при его побеге из Реймса, держались исключительно на кураже и задоре графа Бретонского. Кара Господня, постигшая его на Ланской дороге, на время уняла этот пыл, но, едва начав прозревать, Моклерк вновь сделался несдержан, задирист и резок в высказываниях, иначе говоря — снова торопился вернуться в ряды смутьянов. Он видел пока еще очень плохо и только одним глазом — де Сансерр утверждал, что лично наблюдал, как Моклерк тыкает кочергой в гобелен, пытаясь разворошить угли в камине, находившемся в трех шагах правей, — но речи вел такие, словно готов был уже прямо завтра въехать в Лувр верхом на боевом скакуне и вызвать представителей Кастильянки на Божий суд. Страдания, сперва ошеломив его, после ожесточили, и сир Амори не сомневался, что, если Моклерк сумеет все же однажды сесть в седло, то именно так и поступит.
И теперь сиру Амори де Монфору, пэру Франции, одному из тех, кто два года назад благосклонно принимал безумства Моклерка, полагая его смелейшим из баронов — или безрассуднейшим, что в данных обстоятельствах было одно и то же, — ему, сиру Амори, предстояло теперь решить, как относиться к возможности возвращения Моклерка в игру.
Он нарочно попросил де Сансерра встретиться с ним прежде, чем с Филиппом Булонским и прочими пэрами, поскольку знал, что вслед за возвращением его немедленно будет созван совет, где баронам предстоит принять решение, после которого трудно будет уже воротиться назад. После того, как парижская чернь с воплями, гиканьем и непристойным свистом препроводила юного короля и его мать в Лувр, где немедленно встали дозором рыцари Тибо Шампанского, — после всех этих событий, которых никто не ждал, стало очевидно, что прижать Бланку Кастильскую к ногтю окажется вовсе не столь легкой задачей, как некоторые полагали. Сам сир Амори, по правде, никогда не был в их числе. Еще при жизни Людовика Смелого, да что там, еще при Филиппе Августе он замечал за этой женщиной силу, твердость и жажду власти, которую она мудро скрывала, не надеясь когда-либо воплотить в жизнь, ибо она была послушной королевой, смиренной невесткой и хорошей женой. Небеса словно наградили ее за долгое смирение, повернув обстоятельства единственно благоприятным для Бланки образом: сделав ее полноправной регентшей при малолетнем сыне-короле. Взойди Людовик на трон хотя бы пятью годами позже, и Бланке