Бланка медленно кивнула. Нечто подобное она и представляла себе — несмотря на то, что Луи, насколько она знала, никому не рассказывал, что именно случилось той ночью, слухи о божественном свете, поразившем преступников, поднявших руку на королевскую семью, уже успели добраться до самого Ватикана. Но пока не было доказательств, ход делу давать не стали — впрочем, де Рамболь недвусмысленно намекнул Бланке, что это один из вопросов, требующих разбирательства. Было ли это обещанием или угрозой, она пока что не знала.
И, отставив в сторону дела земные… что, во имя Девы Марии, произошло с ее сыном?
— Господь оградил нас, — сказала она, сжимая руку Луи. — Я молилась в ту ночь, и вы молились, и брат доминиканец молился за нас. Чему тут удивляться?
Луи закусил нижнюю губу, на мгновение обнажив маленький белый клык. Зубы у него хорошие, ровные, крепкие, и оттого улыбка приятная и яркая — это тоже важно для короля, который хочет, чтобы его любило простонародье. Но клык, прихвативший бледную детскую губу, внезапно показался Бланке излишне заостренным, почти хищным.
— Вы думаете, матушка, это был свет Божий?
— Конечно. Что ж еще это могло быть, если поражены им были только грешники?
— А мы с вами разве не грешны, матушка?
Бланка растерялась из-за серьезности тона, с которой он задал этот вопрос. Потом положила ладонь ему на темя.
— Вы исповедались перед коронацией, — напомнила она. — И Тибо тоже, насколько мне известно. А мы, все остальные, сидели в карете и не могли видеть…
— Вот именно, матушка! — воскликнул Луи с досадой и смятением, вскакивая на ноги. — Вот именно! Вы не видели! И мессир Тибо, и брат Жоффруа, и даже Моклерк со своими людьми — никто из них не видел этого света! Но разве Божественный свет не видят прежде прочих те, кого он поражает? Разве не видел его апостол Петр на дороге в Дамаск? Как так может быть, чтобы одни увидали знамение, а другие не увидали?
Вот что его тревожит. Он чувствует, что здесь что-то не так. Что-то случилось с ним, с ее мальчиком, что-то мучает его — нечто, чего Бланка не могла понять. А она малодушно посвятила себя мирским делам, земным заботам, решив, что причина его уныния — всего лишь скука и нехватка свежего воздуха.
Но, может быть, так оно и есть? Он ведь еще дитя. А у детей богатое воображение.
— Луи, что в этом так растревожило вас? Ведь это был свет Божий, так или иначе…
— Вправду ли? — в отчаянии прошептал Луи — и отвернулся, пряча от матери опустошенное лицо. Он не договорил, но Бланка вздрогнула, поняв то, что он не решался сказать вслух даже сейчас.
Этот свет, странный свет, спасший их на пути из Реймса, казался светом Божьим, но вел себя не так, как положено свету Божьему. А если не Божий он был…
То чей же тогда?
Бланка ощутила, как по спине у нее бежит холодок. Но чувство было мимолетным и почти тут же ушло, когда она встала и шагнула к своему сыну, обняв сзади за поникшие плечи и развернув к себе лицом.
— Людовик, взгляните на меня.
Он взглянул. Она увидела в его глазах странный блеск — словно к ним подступали слезы. Но самих слез не было.
— Вы говорили об этом брату Жоффруа? — Он качнул головой. Бланка сжала его плечи чуть крепче. — И правильно. Не говорите никому. Даже на исповеди. Луи, я не знаю, что спасло вас от рук злоумышленников. Но твердо знаю одно: будь Господу неугодно это, Он не допустил бы вашего спасения. Будь Господу неугодно, Он не привел бы нас в Монлери и не позволил бы укрыться здесь. Будь неугодно Ему, Он бы не привел вас сегодня в эти покои и не вложил бы в ваши уста те слова, которые не смог найти Тибо, чтобы выразить народу, как мы нуждаемся в нем.
Луи с удивлением посмотрел на нее. Потом по его губам скользнула застенчивая полуулыбка.
— Вы думаете…
— Я думаю, что все в руках Господних, Луи. Все, что мы делаем, все, что мы видим… и то, чего мы не видим. Быть может, те, кто не увидели этого света, были покараны слепотой не менее, чем Моклерк с его приспешниками. А вы, сын мой, были благословлены тем, что увидели сокрытое от других. И да будет так до тех пор, пока страна франков отдана в ваши руки, — сказала Бланка и поцеловала своего сына в лоб.
Улыбка Луи стала чуть шире, когда мать отпустила его. Бланка не знала, сумела ли в самом деле его успокоить. Но ей так важно было, чтобы он верил ей, верил всегда, во всем.
— А теперь сядьте, — сказала Бланка, опять опускаясь в кресло. — Сядьте и расскажите мне, чему в последнее время обучает вас брат Жоффруа.
Над окрестностями Монлери парила дымка. Солнце окрашивало ее сусальной позолотой, пронзало тысячью незримых копий, и свет переливался, звенел, свет пел над зеленеющей долиной, над полями, дорогами, над небом, распахнутым настежь, словно сама эта земля гостеприимно раскрывала объятия перед теми, кто шел по ней с песней и открытой душою — шел к своему королю.
Бланка сидела в седле, верхом на рослой игреневой кобыле, лучшей из всех, что нашлись в конюшнях Монлери, и смотрела вперед, на тающие вдалеке холмы. Туман наползал на долину, но здесь, над городом, пока еще было солнечно, и редкое сочетание яркого весеннего света с далекой пока еще пеленой создавало дивное впечатление волшебного облака, принесенного сюда божественным дыханием. Из этого облака выходили люди — десятки, сотни людей. Бланка видела их: солдат и крестьян, мужчин и женщин, вооруженных палками и топорами, мечами и вилами, смеющихся, сквернословящих, увитых цветами. И все они пели — в едином порыве, не требовавшем согласования, так же легко, как дышали, так же свирепо, как взмахивали своим оружием, так же победоносно, как шли.
И каждая тварь земная с небесной птицей
Вторит деревьям, травам, полям, ручью:
Париж, король не может к тебе явиться -
Париж, скорей явись к своему королю!
«Недурно вышло», — думала Бланка, придерживая нетерпеливо фыркавшую кобылу, которая, будто чуя приближающуюся толпу, взволнованно взбрыкивала и тянула поводья. Но Бланка держала ее крепко; она и этот народ, пением своим и своей силой озаривший долину, держала в узде, и от одной мысли о том, что говорили друг другу Моклерк, Филипп Строптивый и прочие смутьяны, когда услышали эту песню, у нее голова шла кругом. «Победила, — стучало у Бланки в висках прохладным, ярким весенним утром, когда она сидела верхом за воротами Монлери, окруженная теми, с кем и ради кого пускалась в этот путь. — Ты победила».
— А ведь и впрямь неплохо, — неуклюже напрашиваясь на похвалу, с деланной небрежностью сказал Тибо Шампанский, гарцевавший по левую руку от нее, надувшись от гордости. Стихи, надо сказать, и впрямь получились недурны на сей раз, а главное — они проникли в самое сердце толпы. Большего Бланке и не требовалось.
— Прекрасно, Тибо, — тихо сказала она, и он просиял, тут же бросив возиться с беретом и приосанившись в седле. Он был сейчас очень красив, этот спесивый вояка, неизлечимый романтик, и Бланка чуть заметно улыбнулась, отворачиваясь от него с чувством тихой гордости, с которым смотрит мастер на долго и кропотливо натаскиваемую собаку, которая наконец-то сделала стойку как следует — послушно и грациозно.
Бланка тут же забыла о нем и взглянула на Луи, неподвижно сидевшего в седле рядом с ней.
Он был бледен. Его руки стискивали поводья, словно окаменев, и сам он, и его конь казались непостижимо правдоподобным изваянием, застывшим посреди подвесного моста между городом и дорогой. Он величественно выглядел, ее сын, — и не важно, что эта исполненная достоинства неподвижность вызвана была напряженным страхом и недоверчивым изумлением. Бланка ощущала это тоже, но привыкла к этому чувству достаточно давно, чтобы не давать ему волю. «Ничего, — подумала она вновь, — он научится. Я научу его; теперь у нас будет время».
— Сын мой, — сказала она, и ее кобыла заржала, будто пытаясь привлечь к себе внимание Людовика. Тот слегка вздрогнул, посмотрел на мать, потом быстро обернулся на сира де Шонсю с небольшой группой сторонников, стоявших у них за спинами почетным арьергардом. Маленькая группка