приказ номер двести семьдесят, согласно которому все офицеры, сдавшиеся в плен, считаются изменниками Родины, а члены их семей подлежат аресту. Или вы надеетесь на милость вождя? — с иронией спросил он. — Милости не будет ни вам, ни вашим родным, и вы хорошо знаете это. Сейчас на занятых Германией территориях действует «Русский комитет», который состоит из истинных патриотов России. В дальнейшем перед нами стоит задача организовать широкомасштабное русское освободительное движение и Русскую Освободительную Армию, которая могла бы от пропагандистской работы перейти к серьезным военным действиям за освобождение России. А теперь главное. Как вы думаете, почему я выбрал именно вас? — спросил Штрикфельд и сам ответил: — Потому что именно вас мне рекомендовал генерал-лейтенант Власов. Да, господа. Этот достойный человек, который до конца оставался с вами в окруженной армии, вынося все тяготы и лишения, оказался истинным патриотом России. Он дал согласие сотрудничать с немецким военным командованием и возглавить все Русское Освободительное Движение. В настоящее время Власов выехал в Берлин для переговоров с руководителем Отдела генерального штаба Иноземных войск Востока генералом Геленом. И вот… — Штрикфельд открыл свою папку и достал оттуда лист бумаги, — вот первая, подписанная им листовка. В первую очередь она предназначается вам, его сослуживцам и соратникам по Второй Ударной армии.
Штрикфельд зачитал:
—
«Никогда!» — подумал Антон.
Тут же кто-то предательски толкнул его в спину и нарочито громко сказал:
— Иди, Горин, взгляни! Ты же служил при нем, в штабе!
Антона тряхануло от волнения, и он, не повинуясь своей воле и разуму, медленно, ватными ногами, выволок свое тело вперед. Перед строем, в котором доселе ему было относительно уютно, страшное чувство полной уязвимости охватило его.
— Посмотрите, — повелел ему офицер и протянул лист бумаги.
Антон взял его и, сфокусировав взгляд, различил под машинописным текстом подпись Власова.
— Он? — спросил Кобруков.
— Он, — ответил Антон.
— Даже если это подделка, я все равно согласен сотрудничать с вами, — неожиданно произнес Кобруков и, выйдя вперед, встал рядом с Антоном.
— Это не подделка, — твердо сказал Штрикфельд. — Ну, а вы, господа?
Он пристально оглядел строй. Некоторые смело смотрели ему в глаза, некоторые поверх него в ограниченное бараками пространство, а большинство уставились в каменистую землю под его лакированными сапогами.
Вслед за Кобруковым по очереди шаг вперед сделали еще два офицера.
— Ну же! — подстегнул остальных Штрикфельд, и вперед вышли еще несколько человек, а потом еще. Всего более десятка.
— Сволочи, — тихо прошипел кто-то сзади и смачно сплюнул.
Антону стало стыдно. Он захотел было вернуться назад в строй обреченных, но мысли спутались, а ноги опять не слушались его.
— Вы сделали выбор, господа, — сказал Штрикфельд и тут же громко скомандовал: — Нале-во! — и шеренга, подхватив Антона, привычно выполнила команду.
Вечером их сводили в баню, накормили и выдали новую одежду — немецкую полевую форму без знаков отличия.
На следующий день их группу пополнили несколькими пленными с других фронтов, посадили в машину и с сопровождением повезли в Винницу, в отдел «Вермахт пропаганд».
Грузовик трясло и водило по раскисшей от дождя проселочной дороге. Антон сидел с краю, и в голове его крутилась риторическая мысль: «Все смешалось в доме Облонских. Все смешалось в этом мире и перевернулось с ног на голову».
Антон не понимал, что происходит. Он предатель?! Но и они все предатели! Но и сам командарм предатель! Этого не может быть! Что же это такое? Чего же он не понимает в этом мире? Ну, ладно: он — червь навозный, мелкая ученая крыса, песчинка, но сам Власов — камень, скала, монолит! Нет, он чего-то не понимает. Он чего-то не знает, что происходит в головах таких больших людей, как Власов. Неужели не все так просто и однозначно? Неужели призыв к борьбе со Сталиным — это вздувшийся нарыв, который наконец-то прорвался с тотальным поражением Красной Армии, и иначе ему прорваться было бы никогда не суждено? Или все это лишь оправдание собственной трусости, собственного гипертрофированного малодушия, о котором он раньше никогда не подозревал?
Многочисленные вопросы чехардою крутились в голове Антона, пока он не начал различать смысл разговоров сидевших рядом с ним в машине людей. А слова их вторили его мыслям.
— Я предатель, я предатель, — причитал по дороге один из вновь прибывших, отрешенно смотря в пол кузова грузовика. — Я, командир Красной Армии, одет в форму немецкого солдата! Мы все предатели, — проговорил он, подняв голову.
— Хочешь ощущать себя предателем — ощущай, — немедленно отреагировал Кобруков. — А я лично плевал на подобные ощущения. Из тебя дубинкой не выбивали признание, что ты немецкий шпион? А из меня выбивали, еще до войны! Выбивали долго, упорно, со знанием дела. И было мне тогда обидно; что ни за что ни про что сижу в камере с переломанными ребрами. А во второй раз мне было обидно, когда красноармеец Песков вырвал у меня из рук лягушку и сожрал, сырую, на моих глазах! Я за ней полчаса по болотной грязи ползал, а он поймал и сожрал. Я ему в морду, а он: «Виноват, товарищ полковник» и пополз. А я-то знаю, что он не виноват, а виноваты те, кто загнал нас в это болотное дерьмо и бросил на верную гибель. Так что ты, может, и предатель, а я нет. Хватит, натерпелся!
В машине воцарилась пауза, а потом заговорил майор Особого отдела Соколов:
— Правильно говорит Кобруков, и прибалт этот прав. Натерпелись. Лично я на фронт с лесосеки прибыл, из-под Красноярска. Сдох бы я там, если б не война, это уж точно. Ладно — меня забрали, так ведь и жену тоже! А забрали-то почему: записочку про меня начальству один деятель черканул, и все, и нету меня. Вся страна превратилась в фанатичных стукачей, прихлебателей и лизоблюдов! Все мы стали винтиками в этом дьявольском механизме. Кто из нас возмущался, когда забирали его сослуживцев и соседей? Кто из нас не отказывался от вступления в новую должность, на место бывшего «врага народа»? А кто из нас, в конце концов, не подписывал протоколы сомнительных обвинений? Да я сам ставил свои закорючки, потому что это все равно ничего не изменило бы, а только прибавилось бы в стране еще одним арестованным. Если на то пошло — мы даже не принимали правила этой дьявольской игры! Это болото само втянуло нас тогда, когда мы были молодыми и глупыми, веря в наш пресловутый коммунизм. И не было в этом болоте ни капли чистой воды. И потому для меня война — единственный выход, единственный шаг к свободе из этого восторженно-праздничного ада, пахнущего грязью и кровью.
— Да ты, особист, поэт, — сиронизировал Кобруков.
— А у моего отца спичечная фабрика была, под Самарой, — произнес еще один. — В двадцать девятом ее национализировали, а отца кладовщиком определили. Он с горя запил, поджег склад и сам сгорел.
Сопровождающий немец, сидевший на краю кузова, с интересом смотрел на пленных русских офицеров.
— Что уставился, фриц? — воскликнул Кобруков. — Думаешь, на твоей стороне воевать будем? Хрен тебе! На своей будем. Сами за себя!
Немец достал из-за пазухи блестящую металлическую фляжку и неожиданно протянул ее Кобрукову.
— Шнапс, — сказал немец. — Гут. Очень корош. Кобруков усмехнулся и приложился к фляжке. Грузовик продолжал прыгать по дорожным ухабам. На обочинах валялась брошенная военная техника.