– Перфильев, ты сядешь с краю.

Или:

– Перфильев, помоги Вере передвинуть шкаф.

Или:

– Может, мы песенку фронтовую споем? Перфильев, как ты на это смотришь?..

Нас, напористых, киношных, начиненных чувственным зарядом и молодых, Перфильев терпел с трудом. И не скрывал этого. Не считал нужным. Когда мы входили с цветами и конфетами, этот здоровенный мужик ощупывал нас желтоватыми своими глазками. Вглядывался. Его всерьез заботило, кто из этой гоп-компании мог бы быть любимчиком Веры или даже больше чем любимчиком, – кто их знает. Вера может увлечься, все бывает, а кино – лужа известная. Зачем только Вера в эту лужу полезла? И вот мы входили, а он вглядывался в лица – по одному, не толпитесь! – и рассматривал, так сказать, пропуска.

Уже в дверях (еще не зная о проверке) я почувствовал что-то вроде легкого озноба – излучение желтых глаз дошло до меня, хотя меня еще не рассматривали. Я постарался как-то уж совсем не иметь лица, вести себя безлико и тихо. Вроде как я немного болен: болен, но сам о болезни своей пока не знаю. Ход был из необходимых, потому что у этих старых солдат вырабатывается нюх, интуиция, чутье – как там ни назови – на все случаи жизни, и на наш с Верой случай тоже. Возможно, вся штука в чувстве опасности, в настороженности, и тут солдат остается солдатом. Так что мне повезло. Затерявшийся среди людей, цветов и коробок конфет (с ленточками – яркое отвлекает взгляд), я утаился, остался неузнанным. Хотя и являл собой опасность дому, семье, порядку их жизни и так далее. И в этом смысле являл опасность и для него – для Перфильева, но не учуял солдат.

И вот он ощупывал нас глазами, и вислые его усы тихо-тихо шевелились. Как уловители. При этом он улыбался.

А мы подходили по одному к полулежавшему (он был нездоров) мужу Веры, тонкокостному и красивому человеку, и пожимали ему руку, тоже тонкую и тоже красивую, – пожимали осторожно, как и положено пожимать человеку, который полулежит. И о котором наперед знаешь, что он ранен в голову. И называли свои имена:

– Коля. Ваш тезка. (Это Коля Оконников.)

– Женя. (Бельмастый Женька.)

– Игорь. (Я.)

– Слава. (Уточкин.)

И так далее.

Это было в прошлом.

* * *

Такие участки дают, прежде всего чтобы испытать твою волю и твое долготерпение. Чем обрабатывать глиняную эту ржавь вперемежку с пнями, гораздо проще плюнуть на всю затею, отказаться, откреститься хотя бы уже и на полпути, и пусть оно себе горит голубым огнем. Шесть соток – это, в общем, немного, даже мало. Земля такая, земля сякая. Чтобы понять это, не нужны ни особенный ум, ни особенное чувство земли, которое застолблено в каждом. Как бы далеко ты ни ушел от нее и как бы ни рядился в горожанина, – в некий момент ты понимаешь без малейшей натуги, что ты ее помнишь и не забыл, хотя, может быть, это она тебя помнит и не забыла. Земля. В которую ты рано ли, поздно ли вернешься.

Шесть соток – это как раз чтобы поставить домик (дача! ого, у них дача!), посадить четыре грядки и выделить пятачок со столиком и двумя микроскамейками, где ты будешь играть с дочкой в подкидного, курить, зевать и (проигрывая кон) говорить, что все-таки, черт возьми, здесь отличный воздух. Но домик, четыре грядки и подкидной будут малость попозже. А пока здесь лужи. И их надо засыпать. Ну, и глиняный бугор. Его надо срезать. Ну и, само собой, черноземцу подбросить. Ну, и – десяток пней. Их надо это самое. Корчевать.

«Это самое» в тот день и делали.

Когда я прибыл, Вера и Николай Николаевич (ее муж) обрабатывали очередной пень. Ослабляли его. Оголяли ему корни.

– Привет! – звонко и молодо крикнула Вера.

После общего пятиминутного разговора силы распределились так. Перфильев подползал задом своего «Москвича» к пню, цеплял двумя тросами за корни и с треском и дымом тянул пень вон. Николай Николаевич и я ломами поддевали пень и помогали в натужный миг его из земли вырвать. И Вера здесь же, с лопатой. Сначала так-сяк, но к вечеру мы «вспомнили» и освоились, потому что корчевание тоже очень скоро узнаешь, как узнают знакомое.

К вечеру мы их выкорчевали. Они образовали гору, похожую на склад осьминогов. На стойбище или лежбище, или как там у них, осьминогов, это называется. Они лежали так и этак, переплетаясь корнями, – мы их подожгли и спалили. Огонь метался и освещал (быстро темнело!) землю, а земля вся была в яминах и ямах и как бы впрямь уже ждала чего-то – зерна, что ли. И земляной парной запах тоже говорил, что здесь уже вложен труд и пот. И что здесь можно сажать. И ждать посаженное.

И если бы Старохатов – проездом, возвращаясь со своей сорокатысячной дачи (истинно дача, не чета соседям, маленький дворец с березовой рощей), – втянул носом немного гари от пылающих этих пней и, высунувшись из машины, притормозив, увидел черную подготовленную землю, он бы сказал.

Он бы сказал, он бы не стал держаться тихоньким и скрытным:

– Смотри-ка. Поработали!

Николай Николаевич и я цепляли крючки троса за корни. Перфильев, посмеиваясь, подходил к нам и переставлял крючки по-своему, переделывал (и иногда вдруг смотрел на меня пристально и сурово – мне это не нравилось). Потом он возвращался к машине и садился за руль.

Мы брали ломы в руки.

– Эх, дубинушка-а-а! – с угрозой кричал Перфильев из машины.

И мы тут же поддевали пень ломом, стараясь совпасть заодно с рывком тужащейся машины.

Вы читаете Портрет и вокруг
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату