«Спасибо». (Я сел.)
«Это ее фотография. (На стене.) До болезни…»
Сцену конечно же можно было укоротить, но я видел, что Старохатова проняло. Отличная была сцена. Она и стояла особнячком, как стоит озеро, на которое вдруг натыкаешься среди перелесков среднерусской равнины, – оно есть, хотя его нет на карте. Озерцо. Я видел, что Старохатов слушает с удовольствием и торопить события не хочет. Я тоже как бы замер. Мы оба слушали.
Волнение мое кончилось: стало ясно, что так или иначе, но Старохатов дослушает все. До конца. Не встанет. Не уйдет посреди фразы или в паузу перемотки.
Запись с Тихим Инженером делалась в комнате и была удивительно очищенной – ни шума, ни звука, – Старохатов и я смогли даже переговорить, не взбаламутив тишину и неподвижную меланхолию тех минут.
– Давно этим занят? – спросил Старохатов.
– Давно.
– И труда много вложено?
– Старался.
Он повторил:
– Пусть до конца идет сцена.
Я кивнул: пусть. А запись все так же мерно и ровно и меланхолично рассказывала свое – инженер говорил: «Она умерла быстро. В течение недели. Ровно семь дней болела» – и замолчал, а я (там, в записи) больше не спрашивал и разглядывал на потолке паутинки.
Хлопнула дверь – это была Аня. С Машенькой и с коляской.
– Она не знает. Она не в курсе дела, – быстро и предусмотрительно сообщил ему я.
Старохатов кивнул.
Аня заглянула:
– Здравствуйте.
Она была очень сдержанна – конечно же решила, что мы работаем. Решила, что Павел Леонидович оценивает сейчас мой долгий труд. В сущности, так оно и было.
Аня заварила нам чай. Разыскала какие-то застарелые вафли, должно быть оставшиеся от Машки. В доме было скудно с едой, но ведь тем и рады, чем богаты. Так что думала она об этом – о том, что гость в доме. А не о доносящихся с пленки вопросах и ответах.
Чай был на столе. И Аня тут же (молча) ушла. Но чай простыл, потому что мы как раз слушали Бельмастого Женьку (минут двадцать), которого Старохатов обобрал, но не сразу, а только со второго захода. «Сначала я послал его в задницу!» – лихо выкрикнул Женькин голос.
Старохатов слушал. Он слегка насторожился.
Я молчал.
– Опять я… – вошла Аня. Взглядом я спросил – что случилось?
– Чай подогрею, – пояснила она. – Что же вы не пьете?
И подогрела. Вновь налила в чашки. И Старохатов вдруг поддержал – из деликатности:
– Чай?.. Спасибо, Аня. С удовольствием.
И тогда Аня, как бы поощренная, вдруг сказала:
– Мне очень неловко, Павел Леонидович… Пустой чай… И эти вафли…
И еще сказала. С запрятанной в голосе мольбой (жена художника):
– Мы так обеднели… Если бы из этого, – она повела глазами на крутящийся диск магнитофона, – при вашем влиянии… Если бы удалось сделать фильм, это бы нас очень выручило, Павел Леонидович.
Мы оба молчали. Магнитофон нашептывал свое. Сматывал оборот за оборотом. А Аня, разумеется, не чувствовала абсурда своей трогательной просьбы.
– Он так много работал, Павел Леонидович. Он все на свете забывал. Он очень старался…
– Верю, – сказал Старохатов.
– Он и ночами, и днями. Он как проклятый…
– Хватит, Аня, – перебил я (взыскательный художник, прикрикивающий на свою жену, которая хотя и хорошая жена, но ведь женщина).
– Почему?
– Хватит.
Аня смолкла. Но внутренне ничуть не смирилась – стойкость женщины. Она одарила Старохатова вкрадчивой и просительной улыбкой.
– Вы уж помогите ему, Павел Леонидович, – нам ведь никто, кроме вас, не поможет.
И ушла. Тихими и скромными шагами. Жена художника. Хороший человек. А мы слушали дальше.
И как бы с высоты чьей-то «хорошести» и чьего-то – третейского – благородства Старохатов меня