событий «соотносятся» друг с другом. Это общественная интерпретация бытия. Лингвисты утверждают, что «общаться» в понимании носителя русского языка означает «разговаривать с кем-то в течение некоторого времени ради поддержания душевного контакта с этим человеком». И здесь имеется в виду позитивная оценка нелинейной бесцельности или непрактичности общения.[123] «Мне кайфово оттого, что наше общение никуда не идет. Хорошо сидим». Это веселье небольших пространств и управляемой степени бесцельности. Это маленький вариант пустоты — антидот своего рода: эмоциональное осознание того, что за окном. «Общение» по-русски получается как бы «простор лайт».

Важное ощущение, что границы человеческого тела, может быть, заведомо несоразмерны беспредельной шири, закодировано в русском языке. Это то, что Бердяев назвал «властью пространств над русской душой». Она, как ни удивительно, состоит не в физической беспощадности русской тайги, например, не в проезжей степи, а наоборот. Этимология нескольких терминов на русском языке восходит к представлению о «трудности мобилизации внутренних ресурсов». Эта немобильность проявляется не только в словах «собраться/собираться заодно лень», но и во многих сугубо русских формулировках: «неохота выбираться из дома» и т. п.[124]«Собраться» — это тяжело. Опять сидим хорошо, а чтобы любить и проявить революционную преданность той любви, надо вставать и двигаться дальше от эго и всякого уюта, от центра. Любовь — «подвиг».

У русской дали нет видимых пределов, поэтому, может быть, их нет вообще. Древние картографы, часто не располагая достаточной информацией о только что открытых странах, традиционно прибегали к двум художественным приемам.

Ограниченность географических знаний отражалась постепенным исчезновением изображения: четкие края материка размывались в ничто. А дальше? Сплошные морские монстры или в лучшем случае Нептун с трезубцем, мчащийся верхом на рыбе! То же самое видим сегодня в ТВ-сериалах, таких, например, как «Вепрь». Загадочный зверь пугает русскую деревню: за пределами брежневского застоя может быть только ужас. Изменения, сюрпризы и возможности равносильны кошмару, приходящему с полей.

— Думаете, вепрь сам по себе моего сына убил?

— Вы хотите меня убедить в том, что вепрем управляет чья-то злая воля? Помилуйтесь-с! Это же не собака Баскервилей! Да и зачем?

— Вот и вопрос! Вот Вы его и задали!

— Ну, так ответьте!

— Я не знаю…

— Бред какой-то!

— Бред или не бред, это же не нам судить…

Американка-антрополог Дэйл Пэсмен долго проводила исследования этой порой страшной нематериальности русской материи. Если русскость сотворена психологическим запечатлением ландшафта, а сама страна символизирует гипер- или даже нематериальную зону бесцельного, центробежного и максимально «душевного» общения с миром, то как можно рассуждать о «русской душе», если ее нельзя даже описать? Пэсмен занималась границами русской лингвистической карты — так сказать, тем, что противостоит «глыбе», которой так тяжело «собираться».

Работая в основном под Омском, Пэсмен обнаружила, что «душа» часто определяется методом исключения. (Такое совпадение с апофатическими идеями предыдущих глав нас, безусловно, радует!)[125] Часто душа предстает в разговорах как общественное явление, далекое от беспощадной жестокости теперешнего мира и поэтому сегодня, в нашей постсоветской жизни, она ассоциируется с потерей или с тем, чего нет. Ею злоупотребляли и грубый материализм Советского Союза, и жадная современная корпоративная Россия 1990-х. Так, «душа» воспринимается неотрывно от страдания: либо как некая идентичность, приобретенная через поражение, либо как нечто, рожденное ничем.

Так что же это, чего именно сегодня не хватает или нет вообще? Упоминаются в омских разговорах студенческие дни, гостеприимство, ну… одним словом, «всё». Не умея подобрать слова, люди в разговорах о «душе» или любви сдаются и заключают, что душа, как бы, в общем-то, как это, ну сами знаете… всё.[126] Иногда с точки зрения душевности «делать всё» значит «ничего не делать»: «хорошо сидим» (опять?!) носит оттенок ничегонеделанья. И любопытно отметить, между прочим, как певец Олег Митяев, давно любимый народом именно за «общение раскованное и душевное, как умеет только он», так и назвал запись своего кремлевского концерта 2004 года: «Из ничегонеделанья». Все там хорошо сидели и ничего не делали. Песни пели о любви ко всему, что значит ни к чему в особенности. Любовь нашлась ни в чем.

Пэсмен открывает иерархию (потенциальных) лингвистических способов выражать это душевное «всё». Опросив многочисленных обитателей Омска, она обнаружила их банальные, избитые и поэтому самые важные представления, что за рубежами разговорного языка находится поэзия. Музыка ее заполняет пробелы в словаре: тут «народная мудрость» полностью совпадает с театральными традициями мелодрамы. Из оркестровой ямы доносятся ритмы, сладкоголосые звуки, выражающие то, что слишком красиво или страшно для прозаической речи. Получается, что мелодраматическая музыка — подходящий саундтрек для русской действительности и наших сугубо русских любовников в «Эйфории», лишенных разговорной речи. А дальше музыки? Мат и молчание.[127] Вот звуки понтующегося человека, когда приближается его (многообещающее!) поражение. Когда он — или мы — на грани революционного краха.

Вторая задача: ругайся матом и маши руками. А потом молчи

Хочешь узнать человека поближе — пошли его подальше.

Культура и ее «депрессуха» из-за упадка правильной речи

Сегодня русский ландшафт, как никогда, характеризует незнакомую, даже ужасающую ситуацию. В 1990-х годах, когда рухнули старые бастионы, люди по-настоящему занервничали о том, что находится «там, за окном», в зоне риска. Теперь ведь каждый сам за себя… Из-за окон слышится вызов полной, «истинной» и ненормальной действительности, которая нас и воодушевляет, и пугает. Поэтому понтуемся и не знаем, что сказать. Мат, как ни странно, тут нам помогает. Сквернословие — часть языка лоха, искренне преданного тому, что находится за пределами нормальной речи. За окнами бастиона. Эта преданность развивается через языковое «фиаско». Матерящийся, пылко стараясь осмыслить неописуемый масштаб нового времени своими словами, обречен на провал, поэтому структуру ненормативной лексики образуют пять отчаянных и вечно повторяющихся слов: «б****», «х**», «м*ди», «п****», и «е***ь». Мат — это, конечно, последнее дело, но зато и потенциальный способ аргументировать невыразимую полноту бытия, т. е. истины. В этой главе мы покажем, как ругательство вселяет веру в себя и в свой внутренний компас.

В «Дневнике писателя» (1873) Достоевский описывает беседу между двумя работниками, которая заключается в повторениях одного бесстыдного выражения: «Итак, не проговоря ни единого другого слова, они повторили это одно только излюбленное ими словечко шесть раз кряду, один за другим, и поняли друг друга вполне». Такое упорное, отчаянное употребление одного и того же звука уже приближает язык к музыке, по крайней мере к ритму.

Мы можем абстрагироваться от разницы между «музыкальными звуками» и словами, чтобы показать их сходство. В современном музыковедении есть теория «музоязыка» (musilanguage), постулирующая, что музыка служила основной звуковой коммуникацией человечества ранее всех других. Только потом появилась речь. Сначала речевая коммуникация была почти неотделима от музыки, и только постепенно слова в результате многократного повторения становились стержневым средством передачи информации. Впоследствии «язык слов» совсем заменил музоязык, который забыли или отбросили. В подсознании, однако, музыка тихо-спокойно сохраняла роль более совершенного, глубокого источника информации.[128] Мат находится на грани этих двух способов коммуникации и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату