рассказах, сформировавших русское мировоззрение, язык играет далеко не главную роль. Если посмотреть на историю послевоенной советской анимации вообще, то заметно, как значимость многословных, «взрослых» сцен с каждым десятилетием уменьшалась. Слова постепенно утихали. Мультипликационные герои России обычно не обсуждают свои социалистические цели: они действуют и буквально своим телом показывают вступление в «массы» (природные или общественные). Размеры того же тела трансформируются экстремально. Как у зеленого крокодила.
Подобным образом складывается и история Русалочки: она мечтает стать человеком и при «помощи» ведьмы обретает возлюбленного на материке. Однако он ей изменяет с другой девушкой (негодяй!). Русалочке предложен шанс уничтожить пару из ревности, но она — оценивая общественный союз выше любого личного желания — молчаливо совершает подвиг «самоубийства». Она полностью растворяется в морской пене. Может быть, Русалочка на самом деле под волнами, а может, в облаках; она бесшумно вездесуща. Как и в «Эйфории», полная капитуляция перед любовью без смягчающих обстоятельств — ради нее — открывает для Русалочки более широкие горизонты, чем она раньше знала. Только потеряв все, она показывает, чего это ей стоило.
Там, где кончается мат, начинаются молчание и полуматериальные аспекты русалочьего рассказа. Своей бессловесной преданностью океанических масштабов она напоминает нам Авраама, «рыцаря веры», верующего в «силу абсурда». Он тоже находит некую истину за пределами языка, логики или даже самосохранения. Тут, особенно в случае Русалочки, воплощено народное представление о парадоксальном единстве материального тела и души, «ограниченного» объекта (скажем, языка) и неограниченного (неописуемых размеров истины). «Привязанность души к телу в определенной степени продолжается и после смерти: бессмертная душа как бы сохраняет контроль над оставленным ею телом, присутствует при потреблении, летает над могилой, следит за тем, чтобы тело было предано земле должным образом».[146]
Иногда антропологи даже предполагают, что чудотворные аспекты мата, открывающие такие более «просторные» возможности бытия, восходят к дохристианским славянам. И здесь сохраняется сплоченность материи с душой. Мат даже в древних формах стоит на пороге души или на краю океана, куда исчезла Русалочка.
На глубинном уровне матерное выражение соотносимо, по-видимому, с мифом о сакральном браке Неба и Земли — браке, результатом которого является оплодотворение Земли. На этом уровне в качестве субъекта действия в матерном выражении должен пониматься Бог Неба, или Громовержец, а в качестве объекта— Мать Земля. Так объясняется связь матерной брани с идеей оплодотворения, проявляющаяся, в частности, в ритуальном свадебном и аграрном сквернословии.[147]
Тут матерная формулировка употребляется как заклятие, проклятие или клятва. Она связана, например, с ритуальным призывом грома: «Разрази тебя (меня) гром!» или «Чтоб тебя Перун убил!» Фраза, обращенная к вездесущей силе и в то же время вызывающая физический с ней контакт, для нас особенно важна. Такими проклятиями призываешь собственное растворение в безбрежности — ни в чем. Большими понтами делаешь себя маленьким ради потенциальной выгоды, у которой нет названия. Если теперешний понт восходит к таким старым оборотам и формулировкам, это совершенно меняет дело, так что не стоит ругать понтярщика за стремление к повышению социального статуса. Он в глубине души не материалист. Наоборот!
В принципе такие метафоры рискованного самоуничижения можно даже сравнить с некоторыми аспектами древних рукописей, скажем, со «Словом» или «Молением Даниила Заточника» XIII века. Тут автор просит влиятельного князя о помощи. Моление перед «высокорасположенной» силой изобилует игрой слов и цветистыми фигурами речи. Даниил смеется надо собой так, чтоб униженность чередовалась со стилистической виртуальностью. Дело в ритме. Такое остроумие, бросающееся в глаза, означает, что показ/показуха важнее смысла.[148] Центробежная, ритмически красивая музыкальность создает новые семантические оттенки, демонстрирует самоуничижение ради непонятной пользы от невиданной, неведомой силы (божьей или социальной).
«Моление» принято считать первым образцом древнерусской дворянской публицистики, т. е. понта! Если так, то самоирония Даниила — все его языковые выкрутасы и ритмические переносы интонационных ударений — неплохо показывают колебание между двумя состояниями: гордым одиночеством и рискованным, потенциально унизительным движением в новую, неведомую сферу. К тому же самоирония и самокритика всегда уменьшают для противника возможность критиковать тебя. Отсюда до синдрома подпольного человека Достоевского совсем недалеко. Там, где кончаются аргументы и ругань, наступает мазохизм или самопожертвование перед большей мощью.
Между прочим, в Житии Стефана Пермского в XIV веке эти понятия развиты на уровне, который ученые сегодня считают основой нескольких коренных принципов русскости. Тут имеются в виду истинное единство, обнаруженное лишь в множественности (предметность в непредметности), и признание, что полного доступа к бесконечности нет и не бывает.[149]
Но вернемся к теме. Лучше оставаться в рамках нынешней «безмолвствующей культуры», где постматерное молчание оказывается реакцией на абсолютную окружающую нас реальность или нестабильность постсоветских обстоятельств.[150] Центра нет, и предсказать что-то или назвать своим именем невозможно: мы оказываемся поэтому в непредметности. Помалкивание — единственная разумная реакция на бескрайный ландшафт. Всем понтярщикам и преданным возлюбленным — молчать! Это психологическое объяснение, а есть и культурологическое. Американский антрополог Виктор Турнер также считает, что в ритуалах многих культур, знаменующих переход от одного структурно четкого статуса («юность»/СССР) к другому («взрослая жизнь»/после СССР), молчание — одна из главных характеристик переходного периода. Главному участнику ритуала надо молчать и забыть старое мировоззрение, чтобы завоевать новое.[151]
Сегодняшнее поколение застряло где-то между настоящим и прошлым. Оно до сих пор не знает, что сказать. Есть такое мнение, что постсоветское общество вообще предлагает своим членам мало информации о позитивных, прогрессивных возможностях дальнейшего развития. Оно чаще всего только отклоняет нежелательные варианты — неизменной критикой, чернухой и философией безысходности. Поэтому методом исключения информационный ландшафт лишается своих ориентиров и распахивается, как пустыня. По унылой логике «постсоветской афазии» становится дьявольски трудно «соединить мир слов с миром вещей».[152]
В этот переходный период пора молчать, тем более потому, что в постматерные времена ориентиры ощущаются, а не называются. Все затыкаются. Функцию ориентации в новом огромном пространстве берет на себя тело. Оно и основное орудие для выражения или рождения форм участия в природе и обществе; стоя перед бесконечностью, тело прибегает к жестам, только крайне осторожно. На особенности жестикуляции народа на разных территориях исторически всегда влияли два фактора. Первый — количество людей, находящихся в одинаковой общественной ситуации. Второй — конкуренция за чужое внимание, т. е. за создание и уточнение собственного статуса или положения в новых обстоятельствах. Жесты позволяют участникам в любой такой борьбе за выживание следить за многочисленными источниками информации синхронно.[153]
Понтующиеся русские очень жестикулируют, только осторожно. Вот что начинается после конца или поражения мата в определении неожиданностей.
Для народов, мало жестикулирующих, русское общение кажется сильно насыщенным жестами, и, играя русского, актеры многих восточных театров размахивают руками значительно больше, чем сами русские… Однако, жестикулируя, русские не сильно выбрасывают руки вперед и не отбрасывают их далеко от тела, но в то же время не принято жестикулировать, прижимая локти. Сравнивая русский жест с жестами европейскими, надо заметить, что русские почти не пользуются синхронными движениями обеих рук, жестикуляция осуществляется одной рукой (правой).[154]
Когда уже нечего говорить и не о чем материться, жесты служат основными видами коммуникации, выражая беспокойство, разочарование, (само)уничижение, предупреждение, одобрение, неодобрение и сильные желания.[155] Это основные состояния на грани абсолютной преданности делу, любимому человеку или футбольной игре на чемпионате Европы! Внешний вид