Немцы и правда подравнивались — цепи замедлили бег, ожидая отставших и набирая дыхание, чтобы потом дружно, в один рывок пробежать последний кусок степи до траншеи.
«Одну роту держишь в резерве? — спросил Ардатов мысленно командира немецкого батальона. — Как будто правильно, но все равно это тебе не поможет. Я выбью твой личный состав, — злорадно развил он свою мысль. Он был уверен, что эту атаку они отобьют — уж очень удачно вписались в позицию пулеметы Щеголева, Белоконя и Кожинова, на которых он мог надеяться. — Я тебе выбью личный состав из этих рот, — повторил он мысленно. — И твое начальство тебе, сволочь, всыплет по первое число. Может, и с должности снимет. Может, даже твоя контрразведка займется тобой. Оправдывайся тогда перед презрительным и бездушным следователем, объясняй, как ты потерял полбатальона в бою за эту высотку, где, как ты считаешь, засели какие-то жалкие остатки какой-то разбитой части. Конечно, мы вообще-то остатки, — уточнил он. — Так, публика с бору по сосенке… но не жалкие, будь покоен, не жалкие! Сейчас мы это тебе покажем. Еще метров двести пробежите… Ну, а если он не дурак? — спросил Ардатов теперь себя. И признался, не мог не признаться: — Но если он не дурак, если он сразу же введет третью роту, если он введет ее тогда, когда мы пожгем патроны, да ведь потеряем тоже и людей, если он введет эту роту именно тогда, тогда… Тогда нам будет кисло!»
Он быстро посмотрел назад, в сторону Малой Россошки, но там ничего не переменилось — там было все так же безмолвно, пусто, безнадежно для него и его людей.
«Лихо!» — подумал он, чувствуя, что наполняется той обычной холодной дрожью, которая всегда приходила перед боем, которая мгновенно исчезала, когда бой начинался, потому что в бою, в ближнем пехотном бою, надо было все время, все секунды действовать — командовать людьми, перебегать, стрелять, кидать гранаты, принимать секундные решения, и не оставалось времени ни на длинные мысли, ни на глубокие переживания. Но стоило выдаться спокойной минутке, и эта дрожь наполняла его опять.
Он отнял бинокль от глаз и высунулся, чтобы посмотреть на своих людей. Все было обычно. Припав к брустверам, его люди напряженно ждали приближавшихся немцев, над линией траншеи он видел головы Тягилева, Васильева, Талича, Чеснокова, остальных, чьи фамилии он не знал, но лица запомнил. «Ну! Ну, святое воинство!» — шепотом подбодрил он всех, замечая, что Старобельский, переступая мелкими шажками, боком, боком передвигается поближе к Наде, отчего голова Старобельского в нелепой, совершенно неподходящей для армейской траншеи штатской кепке, как бы плыла к тонкой, нежной, беззащитной Надиной косыночке.
«Ну, может, пронесет! — подумал он. — И пусть она, — подумал он о Наде, — останется жить…»
Мысль о своей смерти он гнал.
Год назад, после первых боев, после многих смертей других, он неожиданно решил, что он не очень- то много значит на земле, коль на ней жизнь человека вообще стоит так мало, ежедневно ее лишали десятков тысяч людей. Каждый бой напоминал ему, что бессмертия нет, он тоже уйдет, растворится на атомы в этом мире, все лишь вопрос времени — чуть позже, чуть раньше, годом позднее, годом раньше, и к нему доберется костлявая. Поэтому, считал он, если его найдет пуля или осколок, особой трагедии не будет. «Миг — и тебя нет! — думал он. — Как всех тех… Но лишь бы это было сразу! Чтобы не корчиться от боли. Лишь бы в миг!» — просил он неизвестно кого, но, может быть, судьбу.
Он думал так не потому, что устал жить, нет, он совсем не устал, наоборот, он становился к жизни жадней, он глубже понимал и тоньше ее чувствовал — удовольствие от чего-то, что он хорошо сделал, радость от мысли, что день прожит не впустую, усталость и отдых, улыбку женщины, улыбку, которая всегда и проста и загадочна, вкус вина и еды, запах листьев и хвои, ветер, обдувающий лицо, книги, из которых он много узнал, глаза и голоса дочери, отца, жены. Да мало ли в жизни было прекрасного! Да мало ли в жизни оставалось прекрасного и в это проклятое время!
Войну он проклинал тысячу, миллионы раз, как проклинали все, с кем он встречался, потому что, при всей необходимости воевать, при всей нужде быть на этой войне и вести эту войну, она все-таки была трижды проклятой, как, например, чума, которая всегда трижды проклятая была, есть и будет.
Но даже во время войны жизнь, считал Ардатов, все-таки была прекрасна. Особенно прекрасна, потому что ее все время оттеняла смерть.
Одно лишь сжимало ему сердце — если его убьют, это будет страшно, немыслимо тяжело отцу, дочери, жене, больше всех, видимо, отцу. И Валентине. «Надо остаться, — говорил он себе. Я нужен. Ах, Валентина! — вздохнул он. — Валентина… Что ты для меня? Радость или беда? Беда или радость? Как все понять?»
А Надя в это время привычным движением заправила в брюки выбившуюся кофточку, спрятала поглубже под косынку волосы, затянула косынку потуже, отряхнула с рукавов глину и ровней положила обоймы. Но Ардатов видел, что она, прищурившись, как бы прицелившись, не спускает глаз с немцев.
— С шестисот! С шестисот? — спросила Надя никого. — Нет, с пятисот, — ответила она сама себе. — Цель? Ростовая. Двигающаяся. Упреждение? Упреждения нет, цель движется на стрелка…
Надя аккуратно вставила обойму в пазы, надавила большим пальцем на верхний патрон, патроны скользнули в магазинную коробку, тогда она вынула обойму, нашла ей место рядом с набитыми, и резко послала рукоятку затвора вперед и вправо.
— На! — дал ей Ардатов бинокль. — Там, где они бегут кучками — это пулеметчики. Приглядись! Их надо обязательно! Они вот-вот лягут, чтобы поддерживать огнем стрелков. Они нам головы не дадут поднять! Они… Они сразу же начнут бить по нашим пулеметам! Их надо раньше всех! — повторил он. — Раньше, чем даже офицеров — офицеры не уйдут, а пулеметчики лягут, в них тогда не попадешь, поэтому… Ясно, Надя? Ясно, девочка?
— Ясно! — резко перебила его Надя, ткнула ему назад бинокль, торопливо поставила локти на бруствер и припала щекой к прикладу. — Не мешайте. Не мешайте, Константин Константинович.
«Ишь ты, — успел на ходу к своей винтовке подумать Ардатов. — Видите ли, ей мешают. Ах, елкин корень! Но ведь если она сбила снайпера, как говорит Чесноков, если она так стреляет, это тебе, брат…»
Ардатов не додумал, что же будет означать «это тебе, брат…», потому что Васильев, подняв гобой торчком в небо, дал стрельбищный сигнал «По-па-ди! По-па-ди! По-па-ди!»
В той последней минуте тишины, которая оставалась им всем на ближайшие час-два, а для тех, кто должен был быть убитым в эти часы, в той вообще последней для них минуте тишины, гобой пропел громко, призывно и грустно: Васильев дул в него, что есть силы, было слышно, как, всхлипывая, напряженно дрожит тростинка в мундштуке, и от этого скребло по душе.
«Ну, братцы! Ну, держись, — чуть было не крикнул Ардатов. — Эх-ма, подумал он. — Мне бы приличный батальончик, я бы этим вшивым фрицам»… Он не додумал. «По-па-ди! По-па-ди! По-па-ди!» — еще раз просигналил гобой, и тут рядом с Ардатовым выстрелила Надина винтовка. Ее выстрелы пошли один за другим, чередуясь через почти равные интервалы.
Эти выстрелы сбивали его с прицеливания, он только подводил мушку под фигуру пулеметчика, как ему в правое ухо бил громкий хлопок, он смигивал, отчего мушка уходила с немца, а когда он должен был искать цель опять, этой цели уже не было.
При всей спешке боя, несмотря на то, что у Ардатова похолодело в сердце и пересохло во рту, несмотря на то, что он был лихорадочно возбужден, как если бы выпил возбуждающее лекарство, отчего все теперь он делал слишком быстро и как-то резко, Ардатов все-таки видел, как рядом с теми немцами, в которых он стрелял, падали другие немцы, а иногда падали и те немцы, в которых он целился, но не успевал выстрелить.
— Она! — говорил он себе. — Это она! Ах, умница! Умница! Умница! Умница! Смотри-ка, как лихо!
Он готов был броситься к Наде, чтобы обнять ее и похвалить, погладить по голове, как любимую свою сестру, которая сделала что-то особенно хорошее, но надо было стрелять, быстро-быстро выискивая нового немца — пулеметчика или офицера. Их — его и Надю — отделял всего шаг, и Ардатов, перезаряжая и целясь, слышал, как она разговаривала сама с собой, и отвернувшись от винтовки, видел, как она стреляла.
— Есть! Есть! Есть! Нет! Есть! — считала Надя, попадая и не попадая. Не отрывая глаз от подбегающих немцев — лица она еще не могла видеть, но их фигуры уже различались хорошо: подлинней,