Тридцать новобранцев лихо вскинули мушкеты, и в наступившей тишине все услышали одинокий тяжелый звук падения. Бальдр лежал на земле, запутавшись в трости, оружии и непослушной ноге. Ему довольно быстро удалось подняться, но, уже стоя и опираясь на трость, он обнаружил, что мушкет остался лежать в двух метрах от него, в то время как его товарищи, вытянувшись в струнку, держат свои дулом вверх, как подобает. Офицер, наблюдавший, как он корячится в пыли, издали окликнул его.
— Ты вот это называешь оружием? — спросил он, движением подбородка указывая на трость.
Бальдр промолчал.
— Ты продал свое освобождение?
— Нет! — солгал калека.
— Значит, к службе годен?
— Да.
— Тогда подбери оружие и встань по стойке смирно, да живо у меня!
Бальдр тяжело дышал. Алекс подумал, что сейчас он сорвется на крик или, того хуже, расплачется.
В обоих случаях его отошлют обратно на Малую Землю, и одному Богу известно, на что он может решиться, чтобы избежать такого унижения. Но Алекс ошибался. Бальдр стиснул зубы и сделал удивительную вещь: удерживая равновесие на единственной здоровой ноге, левой, поднял правую, силой согнул ее и одним движением переломил об колено трость, которую когда-то давно сделал ему отец и на которую он опирался столько лет. Бросил обломки на землю и подковылял к своему мушкету. Наклонился, подобрал его, ухитрившись не упасть, и вернулся в строй. Потом он вскинул мушкет и выпрямился, насколько это было для него возможно, вызывающе глядя на офицера. Тот помедлил еще, вынуждая его держаться навытяжку, потом, наконец, отдал команду, которую все так ждали:
— Вольно.
Всего десять дней подготовки, и их отправили с Большой Земли.
— Вы научились маршировать, стрелять, выполнять команды и помалкивать — вполне достаточно, чтоб идти воевать! — объявили офицеры. — Не зимовать же тут!
За следующие несколько недель Алекс не раз писал родителям, но эти письма до них так и не дошли. Первое, которое они получили, было такое.
Дорогие родители,
не знаю, получаете ли вы мои письма… Очень в этом сомневаюсь, видя, какая тут во всем неразбериха. Иногда мне думается, что, чем сдавать их в полевую почту, можно с тем же успехом написать и порвать, или зарыть в снег, или сжечь. Отправляя письмо, я всегда боюсь, что оно пропадет. Но все-таки отправляю — чем черт не шутит! Извините за почерк — я пишу на коленке и стараюсь беречь карандаш. Бумага тоже того и гляди кончится, а здесь ничего не достанешь. Вот уже месяц, как мы покинули Большую Землю. Нас везли на десяти новехоньких кораблях. Ребята — те, кого не укачало, — распевали песни, словно это увеселительная прогулка. Меня не укачало, но петь я не пел. Плыли три дня и две ночи, и теперь мы на Континенте. Здесь уже выпал снег. Что же это будет зимой? Пока что он лежит тонким слоем, но не тает. Утром на солнце он почти совсем голубой и так и хрустит под ногами. Но самое удивительное здесь — это небо. Я и не знал, что небо может быть таким огромным. На Малой Земле оно и то казалось мне необъятным, когда я был маленький и мы ездили кататься на санях по равнине все четверо — Бриско, вы и я. Это так далеко, и сейчас, как вспомню, сразу становится грустно. Что до Большой Земли, то ее небо показалось мне пустым и белым. Мне не понравилось. А здесь оно опять другое. Что-то в нем есть от бесконечности. От безмолвия. Оно как будто бездонное. Это небо пугает меня и в то же время завораживает. И потом, все здесь такое плоское. Мы шагаем по равнине день за днем, шагаем и шагаем на восток, и чудится, что конца этой равнине вообще нет. На своем пути мы не встречаем ни одного живого существа. Животные прячутся, противник отступает без боя. Говорят, они укрепились у себя в столице, где-то в глубине страны, и поджидают нас там. Еще говорят, что у них в обычае беспокоить и ослаблять противника, налетая в самый неожиданный момент невесть откуда и так же исчезая. Но этого мне пока испытать не довелось. Иногда нам попадаются деревни, покинутые жителями. Всякий раз мы кидаемся обшаривать дома, надеясь найти еду или что-нибудь еще, но не находим ничего.
Бальдр поражает меня. Я вам писал, как он на учениях сам сломал и выбросил свою трость. Так вот, с тех пор он обходится без нее. Похоже, нога у него разрабатывается. Во всяком случае, до сих пор он шагает со всеми наравне, не отстает, хоть это и выматывает его. Вечером он валится замертво. Мне приходится расталкивать его, чтобы встал и получил свою пайку. Выдают нам хлеб и не самую скверную похлебку. Полевой кухней заправляют грубые толстухи, закутанные в серые накидки. Они — пленницы и не говорят на нашем языке. На головах они носят вязаные шапки, у них большие тяжелые руки, красные и растрескавшиеся. Не думаю, чтобы среди них я нашел себе невесту! На этом прерываюсь — сюда идет почтальон. Он меня хорошо знает. Я — один из немногих, кто умеет писать, ну еще мои товарищи с Малой Земли. Большинство остальных неграмотные. Кто бы мог подумать!
До свидания, дорогие родители. Люблю, обнимаю.
Второе письмо они получили через три месяца:
Дорогие родители,
настала зима, и мы жестоко мерзнем — одеяла не спасают. На привалах ложимся ногами к костру — только так и можно спать. Сперва я пробовал укладываться по-другому, но от ног холод распространяется по всему телу и не дает уснуть. Последние недели нам еще удавалось иногда ночевать в покинутых деревнях, но дальше, по мере приближения к столице, такой возможности больше нет: все дома сожжены! Не нами, а самими жителями, которые, уходя, уничтожают их, чтобы нам негде было найти пристанище. Когда останавливаемся в каком-нибудь месте на несколько дней, мы ставим палатки. А если только на ночь — спим под открытым небом. Хуже всего — ночные набеги. Только-только заснешь, усталый до отупения, и вдруг — тревога. В несколько минут ты уже на ногах, промерзший мушкет леденит руки даже сквозь перчатки. Офицеры орут. Ты пытаешься понять, что это — кошмарный сон или явь. Становишься в оборону со своим взводом, и начинается пальба. Я видел, как падают рядом со мной товарищи, а ни одного врага в лицо так и не видел. То я представляю их себе кровожадными варварами, дикими и косматыми, то обыкновенными парнями вроде меня, которым так же страшно, как мне, и так же хочется домой. Потому что нам страшно. Всем. Тем, кто признается в этом, и тем, кто не признается.
Мы не раздеваемся, не меняем белье, и многие завшивели. Меня пока Бог миловал. Я стараюсь хоть как-нибудь помыться при каждой возможности, но мой кусок мыла за четыре месяца все еще не измылился… От нас от всех плохо пахнет, но, поскольку это общий удел, мы этого не стыдимся.
Простите, что пугаю вас всеми этими подробностями. Я мог бы написать, что все прекрасно, но вы бы не поверили и навоображали еще больших ужасов. Так вы, по крайней мере, знаете правду. Чтобы закончить на более веселой ноте, добавлю, что бывают и светлые моменты, например, когда мы останавливаемся на привал еще до вечера, а день солнечный. Мы поем песни, покуриваем и рассказываем анекдоты. Далеко не все из них, признаться, годятся для приличного общества! Когда очередь доходит до меня, я, поскольку анекдотов не знаю, рассказываю про колдунью Брит, которая ела крыс прямо с головой. Не поручусь, что слушатели мне верят, но смеются до упаду.
На этом прощаюсь — темнеет, и я не вижу, что пишу.
До свиданья, дорогие родители. Люблю, обнимаю.
И вот третье письмо, которое они получили:
Дорогие родители,
мы уже больше не продвигаемся. Стоим в двух дневных переходах от столицы и ждем своей очереди сменить тех, кто осаждает ее уже который месяц. Их скоро отведут в тыл, а кое-кого даже отправят на