Он уже миновал ручной турникет муровской проходной, когда за спиной раздался окрик: «Пропуск, Мерин!»
Пришлось вернуться, достать служебное удостоверение.
Дежурный молоденький, не старше Мерина, солдатик долго вглядывался в фотографию, придирчиво разбирал подписи. Наконец недовольно спросил:
— Мерин — это что, фамилия или кличка?
Так повторялось каждый раз с этим дежурным в течении почти уже года. Сева терпел, убеждая себя, что тем самым закаляет характер, но на этот раз не выдержал.
— Мудак ты, Каждый, и есть мудак. Его Зинка на улице ждёт, а он…
И взбегая по лестнице, не отказал себе в удовольствии задержаться, чтобы увидеть, как в сержанте- сверхсрочнике по фамилии Каждый будут бороться два обычно исключающие друг друга чувства служебного долга и безответной любви. Покинуть пост во время дежурства — всё равно, что проехать на красный свет — большего нарушения не бывает. А не выйти, не взглянуть, пусть мельком, на пришедшую в столь поздний час к проходной любимую — может быть, навсегда погубить оставшуюся жизнь. Весь молодой МУР знал, как сотрудница криминалистического отдела Зина Каждая застукала своего мужа на прошлой неделе в пьяной женской компании, и как тот ни клялся потом, что даже в мыслях не мог себе позволить ничего, бросающего на него тень супружеской неверности — жила теперь у матери. (Всю неделю, по несколько раз в день проходя через турникет, сотрудники уголовного розыска перебрасывались фразами типа: «Конечно, Каждый мудак, но ведь и мудак не Каждый», чем приводили несчастного к мысли о суициде.) Вот и теперь, потоптавшись у турникета и убедившись, что поблизости никого нет, он, рискуя с позором быть выгнанным из органов, опрометью метнулся на улицу.
«Зря я так», — подумал Мерин.
Полковник Скоробогатов усадил подчинённого за стол, сам сел напротив, мельком взглянул на часы: 8.00. На лице его не отразилось ровным счётом ничего, что в данном случае означало крайнюю степень удовлетворения.
— Говори, Сева, я слушаю.
— …я, конечно, допросил эту Нюру с девятого этажа: кто входил, кто выходил за время, пока она подменяла консьержку, ведь кто-то же сгорел в этой квартире. Но с ней говорить — всё равно что ночью у «Националя» стоять, только глазки косит да намёки строит.
— Какие намёки?
— Да какие, какие, обыкновенные, какие? Насчёт кофейку попить да муж в командировке, какие ж ещё?
— Ну и ты что?
— Я-то?!
Мерин набрал было побольше воздуха, чтобы возмутиться, но тут же удручённо замолк. Он час уже битый докладывал начальнику все мельчайшие подробности сегодняшних допросов, не спеша, шаг за шагом вёл его по лабиринтам своих версий, метался, искал выход и, не найдя, устремлял по новым, казавшимися очевидными путям. При этом Скоробогатов не выказывал нетерпения, не подгонял, а иногда даже вставал из-за стола и с нейтральным выражением лица расхаживал, скрипя половицами, по кабинету, что само по себе означало крайнюю степень заинтересованности. И вдруг такой удар в спину!
— Ты напрасно обижаешься, я ведь серьёзно спрашиваю. — Полковник стоял лицом к окну. Сева видел только его ровно подстриженный затылок. — Знаешь, сколько государственных секретов раскрыто, сколько, казалось, навсегда ушедших от правосудия тайн всплыло и стало достоянием гласности благодаря близким… э-ээ-ээ, — он какое-то время тянул эту букву, — я хочу сказать, интимным отношениям между людьми? Несметное количество! И не потому вовсе, что все средства хороши или — победителей не судят. Нет! Я говорю об отношениях между мужчиной и женщиной не как о способе добывания информации, не дай бог понять меня таким образом, я говорю о любви, о самом, может быть, высоком чувстве, которым наделено человечество и на которое, кстати, способен далеко не каждый смертный. А уж любовь, если она только подлинная, сама знает, как распорядиться поступками, сохранить, уберечь, спасти, наконец, перекрыть дорогу откровенному злу. А физическая близость, если угодно — атрибутика любви, естественность и необходимость подобных отношений заложена Творцом — а кем ещё, не от обезьяны же мы произошли, в конце концов — этим Он отличил «хомо сапиенс» от всего остального родопродолжающего множества.
Скоробогатов замолчал, но по напряжённой спине его Сева чувствовал, что рвущиеся наружу эмоции продолжают бесчинствовать в душе этого обычно крайне сдержанного человека. Просто волевым усилием он преградил им путь, сдержал, справился с этой нелёгкой работой и теперь отдыхает.
Прошло минут пять в полном молчании, прежде чем он сказал:
— Прости, Сивый, глупость вышла, я не лекцию тебе читал, всё ты понимаешь не хуже меня. Просто — со стороны видней — ты немного засиделся в девичестве и какие-то очевидные вещи воспринимаешь в штыки. Я потому только осмеливаюсь говорить об этом, что сам в прошлом страдал подобным… э-э-э… инфантилизмом, что ли. И с тех пор пожинаю плоды своей… — он, не сразу подобрав слово или не решаясь произнести его вслух, ударил по стеклу так, что Мерин вздрогнул, — своей преступности, Сива. Расскажу когда-нибудь, если позволишь. Может, спадёт с души. Сорок лет давит.
Видно было, что последние фразы дались ему с трудом, голос охрип, на лице выступили красные пятна. Он вернулся к столу, долго тёр ладонями лоб, как бы освобождая его от груза неприятных воспоминаний.
— Ладно. Завтра в десять собирай группу, вводи в курс дела. Трусс, Яшин и ты главный. Мне докладывать, по возможности, ежедневно после 20-ти. Есть вопросы?
Вопросы, конечно, были и немало, но кровь почему-то так яростно бросилась к лицу, сдавив по пути горло, что Мерин предпочёл не рисковать и вместо ответа только слегка кивнул головой: мол — всё правильно, какие ещё могут быть неясности. Я главный.
— Ну и отлично. — Скоробогатов как-то сразу заметно повеселел. — Пойдём, Всеволод Игоревич, а то домашние нас опять неправильно поймут.
И он запел: «Налей-те, на-лей-те бокалы пол-ней, тара-тара-там, тара-тара-там, таратара-там, там, там…»
А когда проходили турникет, Мерин не отказал себе в удовольствии обратиться к начальнику: «Товарищ полковник, сегодня ведь среда, правда? Это ведь знает, — он сделал паузу и закончил, — каждый идиот?»
Скоробогатов сделал вид, что не расслышал вопроса, а дежурный метнул в Мерина таким взглядом, что стало понятно: в дальнейшей жизни в тёмном подъезде с этим сверхсрочником тому лучше не встречаться.
Дима ещё не проснулся, не открыл глаза. Он замер в пространстве, слегка укачиваемый ласковыми волнами, в приятном ощущении, что мир осязаем и стоит предпринять лишь малое усилие, как невесомая плоть твоя коснётся земной тверди. Сознание, казалось, сделало всё возможное, чтобы вернуть его в реальность, но память запаздывала, и ответить на простейшие вопросы: где он? что с ним? и что его ждёт — он пока не мог.
Так бывало и раньше, нельзя сказать, чтобы часто, но бывало, особенно, когда знаешь, что никуда не надо спешить, никто тебя не ждёт и не заведённый с вечера будильник не зацарапает по нервам своей гадкой трелью. И всякий раз в такие счастливые утра Диму посещало одно и то же открытие, казавшееся прозрением: вот оно, небытие! Вот оно, существование между землёй и небом, между материей сознания и бесплотностью духа. Может быть, это и есть то непознанное НЕЧТО, которое остаётся жить после тебя? Потому что — хотим мы того или нет — понятие ВЕЧНОСТЬ никогда не станет достоянием земного разума. Он разомкнул намертво сросшиеся веки — никто над ним не висел, никаких незнакомых привидевшихся давеча силуэтов не было и в помине. Дурной сон, не более того. Перед ним был потолок — угрожающе качнулись пять плохо состыкованных плит, слегка кое-где подтреснувших. Рыжеватый с голубой оторочкой подтёк и штукатурные пузыри красноречиво заявляли о необходимости ремонта, хотя не далее как год с небольшим они с Женькой доверились четверым оглоедам из рекомендованной Светкой Нежиной конторы и те полгода учиняли «евроремонт». Денег содрали немерено, если бы не сомовская наличка — и помыслить