неотвратимостью и в то же время давно и страстно манящее: сегодня он впервые должен пойти в школу. Тринадцать лет прошло, а было это вчера, ну на худой конец на прошлой неделе, он долго лежит в темноте с открытыми глазами, боясь пошевелиться, каждым миллиметром худого мальчишеского тела ощущая важность предстоящей перемены своей недлинной, налаженной жизни. Проходит очень много времени — из черноты возникает потолок, потом стены, потом угол шкафа, в котором висят неописуемой красоты, уже сотни раз примеренные, цвета высококачественного серебра гимнастёрка и такого же оттенка выглаженные бабушкой брюки. Потом прямо над ним, в углу над головой кто-то невидимый рисует плохо различимый жёлтый овал, который неспешно светлея и расширяясь, превращается в скорбный, пугающий, обведённый окладом лик. Потом скрипит приоткрытая ставня, вздыхает занавеска, комната заполняется прохладой солнечного утра — проходит очень много времени, прежде чем он понимает, что наступило первое сентября, первый день осени, день безвозвратно уходящего детства, бессмысленного и прекрасного.
В то утро он тоже что-то разбил и бабушка, собирая осколки, сказала:
— Иди, Севочка, мойся, у тебя сегодня трудный день.
Коллеги встретили его неласково.
— Х…я ты опаздываешь, начальник? «Богатый» два раза звонил, всех собак на Яшку повесил: видишь, плачет товарищ, больно ему. Расскажи, Яша, как тебя покусали.
Ярослав Яшин громко высморкался, вытер красные, слезящиеся глаза — он уже вторую неделю не мог вылезти из жесточайшего гриппа.
— Обидно, Толь, вкалываешь, как вол на рисовой плантации, живота не жалеешь, все силы на алтарь победы, — он очень правдоподобно всхлипнул и безнадёжно махнул рукой, — а тебе вместо благодарности по морде. Обидно.
Трусс выглядел подавленным.
— Видишь, до чего довёл товарища по оружию! Нервы и так ни к чёрту, а тут свои же нож в спину. Проси прощения через круглосуточный, бегом, она сегодня не сильно подорожала, повезло тебе — молись на правительство — о тебе заботится, а могло бы и дефолтом по е…ку. Давай, живенько, и пару «Балтики» прихвати, можешь тройку, если сам будешь. В десять минут уложишься — простим. Простим, Яша?
— Не уверен, Толя, глубоко задели. Можно сказать — в душу плюнули, а за что? — Ярослав готов был разрыдаться.
О его актёрских способностях в МУРе ходили легенды, хотя все знали, что никаких художественных училищ он не посещал и дар этот, по всей вероятности, у него врождённый.
— Ну что стоишь, х…й с горы? Беги, я его утешу. У меня в походной аптечке есть валериановые капли. Беги, беги, не переживай, в крайнем случае вызовем реанимацию. — Последние слова Анатолий Борисович Трусс произнёс трагическим шёпотом, каким разговаривают близкие люди у постели умирающего, обнял Севу за плечи и подтолкнул к двери: не отчаивайся, мол, не всё ещё потеряно, будем надеяться на лучшее.
Чего-то подобного Мерин и ожидал: конечно, его назначение старшим группы не могло пройти просто так, незамеченным. Пока он отделался лёгким испугом, но это начало только, дальше, без сомнения, последует долгая череда розыгрышей, подставок, уколов и не отдавать себе в этом отчёт было бы глупо. Хотя и себе он отводил не последнее место: многое зависело от него. Во всяком случае, казавшиеся непреодолимыми по трудности первые минуты общения, слава богу, позади, а он — вот он, жив-здоров, вприпрыжку по Петровке с оттопыренными карманами. А ведь чего только он ни передумал за эту ночь, какие монологи ни произносил, как ни бил себя в грудь, убеждая старших коллег в беспредельности своего пиетета по отношению к их профессиональным заслугам. Труссу перечислил все сложнейшие дела, раскрытые только благодаря его опыту и таланту, искренне сожалея при этом, что природа так поздно предоставила возможность ему, Мерину, стать очевидцем этих оперативных шедевров. Ярославу Яшину признавался в любви за уникальность его психологических осенений и перевоплощений, склоняя голову и отдавая ему несомненное предпочтение перед великим английским актёром Кином.
Соратники, как показалось Севе, внимали ему в эту бессонную ночь без видимого восторга, на откровенную лесть реагировали прохладно и, похоже, оба повели себя «по Зощенко»: в душе затаили некоторое хамство.
Поэтому разыгранная ими в кабинете в общем-то безобидная сцена Севу очень обрадовала.
Правда, маленькие нюансы здесь всё же проглядывались.
Полковника Скоробогатова подчинённые называли по-разному, в зависимости от отношения к нему в данный момент: или Скорый (а Юрий Николаевич действительно обладал феноменальной реакцией, быстро мыслил, оперативно принимал решения, за что его уважали даже недруги), или Богатый (а богатых, как известно, на Руси издревле не любили, считали кровососами и жуликами). И если Трусс назвал начальника Богатый, значит решение назначить Мерина старшим группы всё-таки его задело.
Да и Яшин обычно не разменивал свой редчайший дар по пустякам и прибегал к нему исключительно в экстремальных ситуациях, когда нужно было уличить бандита или обвести вокруг пальца обнаглевшего коллегу — значит, и здесь не всё так просто, и сегодняшние безутешные его всхлипы, можно не сомневаться, только цветочки, за которыми по законам растительного мира обязательно последуют ягоды.
Пусть так.
Но что значат эти безболезненные психологические укусы по сравнению с той невероятной лёгкостью, которую испытывал теперь Мерин, когда рождённая мышью гора свалилась к его ногам.
И только однажды в это утро у него ещё раз сжалось сердце.
После того, как наполненные стаканы перед иссушением были сдвинуты в ритуальном приветствии и неожиданно повисла недолгая пауза. Трусс должен был сказать: «Не тяни, начальник. Х…ль молчишь? Выпить хочется».
Он не мог этого не сказать. Но он сказал другое.
Потому что по природе своей был человеком понятливым.
Он сказал: «За нас, ребятки. Поживём».
И они выпили.
Так бывало всякий раз, когда в этом кабинете появлялся трупный след очередного дела.
Сотруднику опорного пункта дома № 6 по Шмитовскому переулку младшему лейтенанту Шору на вид было лет сорок пять. Плотный, широкоплечий, с красным обветренным лицом он походил бы на всех своих собратьев по профессии, если бы не обтянутый безразмерной форменной рубашкой в полном смысле слова выдающийся живот.
В милицию он попал сразу после армии, мальчишкой, прошёл все многочисленные ступени иерархической лестницы, отвагой не отличился, особым рвением не страдал. Крестьянский ум и природная смекалка открыли ему глаза на никчёмную хлопотность начальственной должности и он, не искушаемый честолюбивыми намерениями, сознательно довольствовался малым.
Для постороннего же наблюдателя несоответствие седины в волосах и ничтожного количества звёзд на погонах выдавало в нём или непроходимого тупицу, которого неприлично поощрять положенной аттестацией, или человека думающего, самостоятельного, так и не сумевшего вписаться в милицейскую структуру.
Мерину предстояло в этом разобраться, ибо на показания оперативника он очень рассчитывал.
— Нет, я двадцать четыре года здесь, такого пожара не упомню. — Обладатель безразмерного живота неспешно заполнял неказистый кабинетик басом-профундо, отчего речь его, если уклониться от небогатой её содержательности, напоминала процедуру церковного отпевания.
— Не было такого, однозначно не было. Дом новый, проводка новая — пять лет — что за срок? Рвануло, это как пить дать. Не от спички или там папироски, смешно сказать: тогда скатерть загорается, стол, занавески — всё поочереди — дым валит, соседи нюхают — все же одним воздухом дышим — с улицы видно, наш человек чужими окнами больше чем своими интересуется, к бдительности приучен, пожарных вызывает, когда только в пепельнице окурок затлел и пластмассой потянуло. Те приезжают, работают — будто за деньги, любо смотреть, собой рискуют, ребята, надо отдать им, шустрые, обучены: если пожар, а