не смей, а так — какая разница. Неужели так быстро всё посыпалось?
Дима закрыл глаза, ещё раз отметив про себя блаженное состояние невесомости, как вдруг непонятно откуда, заполонив собою всё — мозг, мышцы, суставы, поры — обрушилась нестерпимая, заставившая содрогнуться боль. Рвануло висок, холодом обожгло спину: Женька погибла. Нет больше Женьки. Умерла.
И тогда откровенно безжалостно, торопясь, подгоняя себя, как бы отряхнувшись от спячки и озверев в бездействии, память выложила перед ним картины безобразной, неумолимой цветности: белое лицо жены с её «не… ве…, не… ве…», остановившийся синий взгляд, белые санитары, чёрное покрывало, машина с красной продолиной, мутный, похожий на зимний рассвет, подвал морга, жёлтый, белый, оранжевый, красный с багровыми подпалинами огонь…
Это случилось очень давно, в другой жизни, другом летоисчислении, когда ГОРЕ — чёрный ангел — коснулось его своим мертвящим крылом и превратило в реальность то, что должно было оставаться уделом кошмарного сна.
Потом прошла жизнь, прошло много жизней, веков…
— Отчего такой неестественной болью отзываются эти давние воспоминания? Зачем эта боль? Зачем она?!
— Она — спасение, она помогает не умереть.
— А не умереть — лучше? Разве лучше?
Кто-то помог ему сесть на кровати. Он огляделся. Нинкина комната: окно с линялыми шторами, люстра пятью розеточками вверх, потёртый коврик. Шкаф. Посередине большой круглый стол под яркой скатертью с кистями.
— Стол-то тебе зачем? Одна живёшь, полкомнаты занимает.
— Как одна? А ты?
— Я приходящий, к тому же редко приходящий — могу и на кухне.
— Нет, Дима, кухня — это кухня. А здесь праздники. — Она заставила себя улыбнуться блестящими от слёз глазами. — Праздники часто и не бывают, иначе это не праздники, а будни, правда?
Наотмашь хлестнувшая Димина бестактность прошла, Нина подняла бокал с красным вином.
— За приходящего постояльца. За постоящего приходяльца! — и расхохоталась заливисто. — Я буду называть тебя — мой приходялец! Да? А стола этого у меня не было раньше, если помнишь. Пару раз мы питались на кухне. За тебя, приходялец.
Она вообще много смеялась.
Вот и вчера Дима расплатился с таксистом, тот помог ему вылезти из машины («Ну ты совсем, парень, на х…й. Дойдёшь?»). Потом каким-то образом вскарабкался на пятый этаж, у двери опрокинулся навзничь — это память запечатлела глухим затылочным ударом в стенку. Дальше — нирвана, которой длиться бы вечность, но парадокс смерти, очевидно, в том и состоит, что одного желания недостаточно, нужны изобретательность, сила, энергия дьявольская. А где их взять, если, очнувшись, его только и хватило, что поцарапать облезлый дерматин входной двери.
И Нинка, втаскивая его в прихожую, смеялась до слёз: «Ха-ха-ха, кто тебя так? Ха-ха-ха!»
Затем навалилось непонятное.
Его бесцеремонно тормошат, вынимают из разгара сладкого, слюнявого сна и несут в другую комнату, где на месте любимого комода с игрушками стоит пушистое зелёное уродство, облепленное блестящими, непонятного назначения предметами. Наступает какой-то очередной год, ему два или три отроду, и это первое его воспоминание о себе как о гражданине, желания которого не учтены, а свобода проявления попрана. Дабы на корню пресечь наглые родительские вылазки, он закатывает сцену, с которой по силе и продолжительности не взялись бы конкурировать никакие природные катаклизмы. И пока насмерть перепуганные мать с отцом выдворяют зелёную каракатицу в кухню и восстанавливают любимый комод на прежнем месте, он орёт непрерывно, делая лишь виртуозно короткие, необходимые для набора воздуха паузы.
Дальше кто-то сильными, не Женькиными пальцами разжимает ему рот, он сопротивляется, пытается увернуться, холодная липкая жидкость стекает по щекам, подбородку, шее, льётся за воротник… Хочется кричать, плеваться, но чьи-то опытные руки так сжимают челюсти и сдавливают горло, что приходится подчиниться, он проглатывает горькую жидкость и та обжигающей грелкой заполняет грудную клетку.
— Потерпи, Димочка, это лекарство, потерпи.
Голос очень знакомый — на одной ноте, без обертонов, как коровий колокольчик, который вешают ей на шею, чтобы не отбилась от стада. У коровы белый высокий лоб, узкие, монголообразные, испуганные глаза.
— Вот молодец, умница. Так ты у меня наркоманом станешь. — И смех, негромкий и тоже знакомый, раскатистый.
Потом его вынимают из тёплого моря и кладут лицом вниз на раскалённый песок. Грудь, живот, ноги — всё начинает гореть и плавиться, кожа обрастает стремящимися соединиться в одном огромном объёме волдырями. Он из последних сил напрягает мышцы, стараясь вырваться из этого огненного ада, кричит неслышно, забывая подкрепить звуком истошную мольбу о пощаде, и чьи-то ласковые скользкие ладони (Женькины, конечно) медленно, от затылка к пояснице снимают с его спины опалённую кожу.
— Ну-ну-ну, потерпи, не так уж больно, не выдумывай. Вас бы рожать заставить. А массаж мне, знаешь кто, Бальтерман преподавал, внук того самого, знаменитого, так что лучше меня никто во всей Москве вашу милость не обработает.
Это Женька опять не своим голосом — колокольчиком — и, конечно же, врёт, никто её никогда ничему не учил, кроме игры на скрипке и всяким там сольфеджио, пальцы свои она всегда оберегала, как девственную плеву закоренелые старые девы и практиковать массаж её не мог бы заставить никто, будь он хоть трижды бальтерманом или доберманом. Так что врёт она без зазрения совести, но выводить на чистую воду и припирать к стенке не хочется, потому что костёр, распалившийся было, постепенно затухает, оставляя после себя лишь редкие, готовые взорваться болевыми всполохами головешки. Тело обмякает и по чьему-то волшебному настоянию вновь погружается в тёплые прозрачные волны.
Который теперь час, какой сегодня день и сколько времени он находится здесь, в Нинкиной комнате, на её кровати — на эти вопросы Дима ответить ещё не мог, но то, что реальность готовилась принять его в свои объятия — факт, и об этом свидетельствовало многое: и лопнувшие по бокам аппетитные бананы вперемешку с какими-то баночками на стуле у изголовья, и надрывающийся в коридоре телефон (именно телефон это, а не разрезающая суставы электрическая пила, как казалось совсем недавно), и унизительная зависимость от желания немедленно, чтобы не лопнул мочевой пузырь, отправить надобности, в просторечии именуемые естественными.
Подобное на его памяти случилось с ним лишь однажды, когда он, школьник, по достижении четырнадцатилетнего возраста отмечал в узкой компании своё вступление в ряды коммунистической молодёжи и в результате оказался в одной постели с хорошенькой десятиклассницей Ингой. Та на пути к аттестату зрелости, как выяснилось, уже постигла все премудрости зрелости другого рода и не скрывала готовности щедро поделиться с Димой накопившимся опытом.
И надо же было такому случиться, чтобы именно в тот момент, когда разгорячённая плоть новоявленного комсомольца под умелым руководством хорошенькой искусницы неотвратимо приближалась к восприятию неземного ощущения (как обещала Инга), именно в тот момент и возникло это предательское, скотское желание.
Разочарованная красавица не стала в тот вечер «его учительницей первой», а подруги её из 10 «Б», завидев Кораблёва, долго ещё потом перешёптывались и хихикали.
Как давно это было…
Первым делом Дима, держась за стены, останавливаясь и пережидая головокружение, дошёл до туалета.
Затем кухня. Холодильник. Яблочный сок.
— Сколько раз тебе говорить, ты же медик: любой консервированный сок, кроме яблочного — отрава, скопище бактерий. Любой концентрат — яд, придуман для борьбы с перенаселением земного шара. — Ему нравилось поучать её, как маленькую, хотя она была, кажется, на сколько-то лет старше.
— А яблочный?