Это точно… Сам на себе испытал. Всю задницу мне порвали, заразы. Неделю я ничего не мог: ни сесть, ни лечь, ни к параше приспособиться. С тех пор зарекся через Магадан бежать. Сочувствие люди к нам сохранили. Понимая, что не все же негодяи. Но… Урок помнят.
Мужики, устав кружить вокруг стола, отошли подальше. Кто-то за письмо семье взялся, другие — рисованными картами — в дурака, в рамса режутся. Иные за старые письма взялись, перечитывать. Их в зоне пуще зарплаты, лучше пайки хранят. Впитывают в душу по многу раз истершиеся выцветшие весточки, самые дорогие, самые теплые.
Их наизусть давно помнят. И все ж читают. Когда они писались, зэков помнили, любили и ждали.
Для писавших их зэки — самыми дорогими, любимыми, лучшими во всем свете были. Не все писавшие сегодня живы. Письма остались. Их век оказался длиннее…
— Что-то долго Илья Иванович не возвращается, — оглянулся на стол Полушпалок.
— Быстро только сажают, — отозвался Кила тихо.
Суматоха в бараке постепенно улеглась и томительное ожидание повисло в воздухе.
Иные, не выдержав, захрапели, засопели на нарах, обняв во сне пропахшие потом и сыростью казенные тюфяки.
Во сне к ним пришли добрые видения.
Когда, тихо скрипнув, открылась дверь и в барак вернулся Илья Иванович, далеко не все увидели его.
Лишь тракторист, спавший у двери, за три года не свыкнувшийся с зоной, крикнул спросонок хрипло:
— Марфа, хворья, затвори дверь! Чего растопырилась? Всю спину просквозило…
Мужики расхохотались гулко. А тракторист, сразу проснувшись, улыбался сонно и виновато.
— Давай к столу, именинник наш! — подошел Кила к Илье Ивановичу, сверкавшему улыбкой.
В дрожащих руках, все еще не веря глазам, он держал документы.
Реабилитация… Теперь это — не просто слово и обещание, не ожидание правды, затянувшейся на годы. Теперь это — документ. Запоздалый, но все ж… Ведь до конца срока осталось два месяца. Почти десять лет вычеркнуты из жизни. Их не вернешь.
Сидит человек в голове стола. Еда перед ним, какой годами не видел. А он не ест. В горле пересохло. Хоть матери-старушке не стыдно будет в глаза посмотреть!
Не виноват. Это уже не его слова. На бумаге с печатями написано. А значит, не стоит плакать о прошлом. Вот оно, очищено. И не стыдно будет назвать свое имя. Не запачкано оно. Все подозрения отметены, как гнилая шелуха.
— Ешь, Илья Иванович! Пусть в доме твоем всегда будет тепло. Пусть веселье звенит в стенах дома. Будь счастлив на воле. Пусть свобода станет твоими крыльями! Счастливого пути твоему сердцу! — поднялся грузин Гиви и, поцеловав человека в щеку, уступил место своему земляку Сулико. Тот встал, оглядел работяг и сказал негромко:
— Ко всему, что Гиви пожелал, я присоединяюсь. Но хочу добавить от своего сердца. Мы не зэка провожаем, не обычного человека. Многим он другом был, отцом, старшим братом. Жил, не жалея для нас своего сердца. Завтра ты уходишь, Илья Иванович. Светлый путь под ноги твои! Колымского здоровья — крепкого и большого, как снега! Но пусть над головой твоей всю жизнь светит грузинское солнце. Ты — брат мне. Я отдаю тебе половину того, что иметь буду.
— Я не хочу повторять слова ребят. Не умею так говорить, потому что ты не на языке, ты — в сердце моем остаешься. Навсегда, до гроба, — всхлипнул всухую Кила и, потерев глаза шершавыми кулаками, продолжил: — Я хочу чтоб ты жил долго. А потому прошу — забудь Колыму. Насовсем выкинь ее из памяти. И нас. Как пургу, как черный сон. Иначе — памятью она начнет убивать. А ты стань сильнее Колымы. Ты сумеешь, если захочешь. Ты все можешь. Переживи память свою.
После этого все принялись за еду.
Илья Иванович сидел средь работяг, а сердце и мысли далеко отсюда убежали, опередив его на весь путь домой, через снега и горы, через часы и дни. Туда, где ждала все эти годы старая мать.
Утром, когда работяги проснулись, Ильи Ивановича уже не было в бараке. Старый автобус за час до подъема увез шестерых реабилитированных из зоны, торопливо помчал их в Магадан.
Аслан, проснувшийся раньше других, первым заметил это. Охрана даже постель человека забрала. Чтоб забыли быстрее.
Аслан завел машину. Из памяти не выходила та девушка из Магадана. Сегодня она снилась ему всю ночь.
Вышла из калитки, улыбчивая, в одном платьишке. К Аслану бросилась. Руками шею обвила. Такая хрупкая, нежная, такая родная…
Он взял ее на руки, прижал к сердцу гулкому, кричащему от радости. Но откуда-то выскочил громадный, лохматый пес. Рыжий, злой. Он прогнал девушку в дом и, сбив Аслана с ног, набросился на него, стал больно кусать, рвать одежду, прогонять от дома.
Аслан пытался поймать пса, но тот схватил за руку клыкастой пастью. Аслан так и проснулся с ощущением боли.
Тоска по девушке не давала покоя весь день. Увидеть бы ее хоть раз. Поговорить бы…
И снова вспоминались искристые серые глаза, пушистые, до бровей, ресницы. Маленький чувственный рот, гордый курносый нос и русая тяжелая коса через плечо.
«А может, в окно ее дети смотрели? — кольнуло сомнение. — Нет, она чиста, она никого не любит. Она должна меня полюбить. Вот только бы увидеть, поговорить с нею», — мечтал шофер.
К обеду Аслан был влюблен окончательно. Он потерял голову. Не мог ни о чем думать. Только о незнакомке.
Едва загрузившись щебнем, выезжал на трассу и пел, словно для нее, самые любимые горские песни.
Он сравнивал девушку с розой, расцветшей в колымских снегах, выжившей назло пурге и морозам. С ягодой, которая дарит жизнь и радость. С солнцем, согревающим сердце.
Он пел громко. И впервые трасса казалась ему необыкновенно красивой, ровной и послушной.
Ни разу за весь день нигде не забуксовала машина, словно, заслушавшись, поняла водителя и жила с ним одним сердцем.
Вернувшись вечером в барак, подсел к мужику, знавшему Магадан и магаданцев.
— Расскажи что-нибудь о Колымской улице, — попросил тихо.
— Да зачем она тебе? Прохезался и забудь. Харчей нет. Кончились. А улицу чего вспоминать. От того пузу теплей не станет.
— Обычай их, несмотря на обиду, помогать нам, жалеть и сочувствовать — этого не смогу забыть. Если знаешь, расскажи о магаданцах с Колымской.
— Эту улицу в городе первой застраивать стали. И обживать. Вначале построили дом первому зэку, к которому семья приехала. Баба с двумя девчонками. Совсем небольшими. Ну а зэки многие, в те годы, от вида женского отвыкли. Бабенка у того мужика была незавидной. Худая, страшненькая. Но всем она казалась красавицей. Сколько раз воровали ту бабу — счету нет. Присвоить хотели. Сколько из-за нее было драк, поножовщины, теперь не счесть. Она была мечтой каждого. Сейчас на нее никто и не оглянулся бы, не заметил. Но в те годы сравнений не имелось, — вздохнул человек и продолжил: — Ей песни под окном пели на лютом морозе, ей подарки приносили за один лишь взгляд, ей комплиментами устилали дорогу. И мужик, раньше нещадно колотивший бабу, закрывал ее в доме на десять запоров, чтобы не украли, не увели его сокровище. Не то бить, ругаться, косо глянуть боялся. Шелковым стал, самым обходительным и заботливым. Во всем помогал. Потому что стоило ей моргнуть и все, остался бы в одиночках, бобылем. А выбор у нее был самый большой — весь Магадан… Она целый год считалась несравненной. Но… На другое лето привезли своих баб пятеро зэков. И все увидели, что та, первая, уродина. Новые бабы и впрямь хороши оказались. Сракатые, сисястые. Королевы, одно слово… За ними — еще приехало бабье. Драки из-за баб на всяком углу вспыхивали. Без них такого не было. Спокойно жили. Но без женщины мужику — как земле без воды, — рассмеялся человек и вспомнил: — Первую свадьбу Магадан сыграл, когда к одному из освободившихся вместе с женой сестра приехала. Ее со свадьбы чуть не сперли. Еле отнял жених. Та и написала в свою деревню девкам-перестаркам, чтоб не раздумывая приезжали. Первых троих, едва