поссорилась на работе с начальницей — вздорной бабёнкой — она только пришла и уже как коса на камень. Дмитрий во всё протяжение такого трудного времени корил и указывал, что не могу справляться со своими чувствами, что готова общаться с людьми лишь до поры, пока делают комплименты, на большее меня не хватает, и так далее, тому подобное. Я шла с работы домой чуть не плача, на работу из дома — тоже. Ох и сколько же я с ним проплакала. Говорят, буддийские монахи сушили на голом теле в холодную ночь до двадцати простыней, в которые обертывались для особого упражнения плоти и духа (как казали бы мы, латентные христиане), ну а я бы могла намочить своими слезами двадцать простыней в таком пекле, где они моментально сохнут, и спасти от огня.

В один из вечеров после очередного конфликта на работе зашла в магазин, где, как казалось, могут продаваться товары для детей, и точно. Купила коробку пластилина.

Восковой пластилин фабрики «Гамма» ультраярких цветов. Мне кажется, честное слово, лучше были те грустные зелёно-болотные и желто-зелёные брусочки, из которых мы лепили бабочек в нашем детстве — нашем с братом, тем самым широкоплечим богатырём, который ведёт сейчас машину с мешками, коробками и пакетами из моего гнезда, так внимательно свитого и вот разорённого.

Он ссутулился за рулем, словно хотел занимать меньше пространства. Я сижу на заднем сиденье, нахохлившаяся птица, вцепившись скрюченными пальцами в какой-то тюк, и в зеркальце заднего вида неотрывно гляжу, как хмурится брат, как темнеют его серые глаза, как морщит лоб, смотрит на дорогу, корчатся брови — ему тошно, он не может помочь, и состояние беспомощности давит, и я терзалаюсь от того, что он мучается, кажется, больше, чем от собственной безысходности.

Взяла пластинку дикого пластилина — зверски ярко-зелёную, такую же, как моя тоска, начала мять по дороге. Шла пешком на излёте лета, согревала липкими ладонями, получился ёж, страшный такой, грустный-прегрустный, как будто я. Сорвала маленькую веточку ёлки, стала делать иголки по одной.

Теперь лишь взяла в руку — осыпались, как после Нового года.

Старалась закрепить как следует, но быстро надоело вставлять тупым концом, и стала вонзать в тело ежа острым: пластилин оказался твёрдый, неподатливый, иголки мягкие, тупые, загибались. Подумала: точно, ёж, колючки которого растут внутрь. Никому не причиняют малейшего вреда, разве ему самому. Я весьма похожа на такого ежа: хочу фыркнуть и наставить пики, уколоть, пронзить — делаю больнее себе самой.

Я его выкинула, жутковатого ежа, смяла и выкинула. Так поступили и со мной, так и надо поступать с нелогичными существами вроде нас, меня и этого пластилинового. Такая история.

Всё-таки не осталась писать на кухне, как решила было в начале. Пока светло, сидела в кресле лоджии, завернувшись в плед, поставив ноутбук на коленки. В открытое окно вструивались волшебные запахи. Море вдали пахнет ещё ярче. Мидии, водоросли, гниющие на берегу, испаряющиеся медузы. И деревья, знаю, в Ялте их сотни видов. И каждый пахнет по-своему, а я не знаю, как назвать.

Позже вот переместилась в комнату, хотя на кухне по-прежнему нравится больше — но здесь зато ярче свет. И очень удобные стулья. С высокими спинками. Овальный стол. У нас в Москве тоже могла бы быть такая квартира, если бы кому-то из тех, кто живёт в ней, было дело до того, как всё тут выглядит. Но мы настолько заняты материями более важными, что «стыдно гостей привести в хату», как сказал кто-то в поезде.

Был опыт жизни в таком же красивом доме. То было в самом начале нас — меня и Дмитрия. Неслыханной оказией, подарком, на который и рассчитывать не могли, в нашем распоряжении на долгих полтора месяца оказалась большущая квартира в самом центре Москвы, на Бауманской. Пять минут до метро (впрочем, этого пути я, кажется, ни разу так и не проделала). Там было три комнаты, и всё, что стояло в них, словно не было куплено когда-то, а родилось прямо там: огромный шкаф с зеркалами, две деревянные кровати и трюмо в спальне. Овальный стол, диван в гостиной. Письменный и шкаф в маленькой. Вся мебель родом из прошлого, двадцатого века, проста и добротна. Пожалуй, вещи из двадцатого мне нравятся в основном больше, чем из девятнадцатого. В те времена господствовала функциональность и простота, и даже роскошные излишества вроде трюмо ни единой линией не выбивались из образа. Тусклые обои, выцветшие за годы, довершали обстановку, и старый почернелый паркет. Трёхметровые потолки. Нам нравилось там, да и кому бы не понравилось? Может быть, вам показалось бы, впрочем, всё это рухлядью, вопиющей о евроремонте.

В прихожей родительского дома стоит стул. Он стоит там, сколько себя помню. Рассказывают, его приобрели, когда мне было года три или четыре.

Он обшарпан, сквозь белую краску, облезающую кусками, глядит голубая, и кусок спинки выщерблен, словно откушен — но он стоит в прихожей нашей московской квартиры, никто не замечает его глубоких царапин. Это было бы как замечать морщины деда. А всё потому, что он есть, был и будет. Всегда.

Я собралась в первый раз в первый класс, закончила школу, Университет, вышла замуж, развелась, пошла, как смогла, оступаясь и ломая каблуки, дальше, — а стул стоит, как стоял.

Неприглядный, страхолюдный — он есть единственная незыблемая деталь быстротекущего мира.

Впрочем, нет, не единственная. Есть несколько и других вокруг.

Связка ключей, каждый из них забыл чувство отпираемого замка. Бабушка расставила книги и безделушки на полке по-особенному. Вроде они и так в беспорядке не лежали — условлено для каждой вещи место. А вот она передвинула на полсантиметрика каждую — и всё стало смотреться, как на маленьком наивном параде.

Такое только бабушки наши могут делать и любят.

Пристрастие к покупному антиквариату — попытка заместить несуществующее или утраченное собственное прошлое чужим, придуманным, заёмным.

Если к старому бюро красного дерева не прикасались молодые пальцы умершей прабабки, оно меньше значит, чем коробок спичек, которыми в Дударкове бабушка воспламеняет чёрную от копоти газовую конфорку.

Я, конечно, знаю, что о бюро опирались чьи-то юные крепкие локти, истлевшие ныне, но что мне до них? Они не то что чужие — во вселенском смысле они посторонние, да и всё.

Полки, шкафы с изученным содержимым — неумолимые отмирающие острова прошлого. Острова, к которым запрещено вернуться — ведь, касаясь потрёпанного корешка книги, ты ощущаешь разом и дрожь узнавания того весеннего, просквоженного розовым трамваем дня, когда ты купил эту книжку, и вместе ужас, что сейчас тот день во всём птичьем посвисте и зелёном шелесте встанет перед тобой — нет, нет, слишком болезненно, слишком малопереносимо.

Лидия Олеговна со своего склада, забитого всяким хламом (с проданной дачи), на моих глазах увезла какие-то дорогие её сердцу вещи (такую дрянь, на наш холодный посторонний взгляд, погляди да брось) — например, потрескавшуюся голубую из кожзама крышку на унитаз, старые перекочевряженные от ветра и солнца туфли, которые и на ногу-то надеть уже нельзя, до того потеряли первоначальную форму. А также дырявую тряпку, которая выдавала себя за пальто, и большой гнутый изъеденный рыжей коростой гвоздь. И я подумала: только ежедневное присутствие, обновляющее всю такую дребедень, единственные сокровища, мешает однажды взглянуть вокруг расширенными глазами и увидеть, насколько они пустые дутые мелочи, или — драгоценные алмазные крупицы памяти.

А если выпасть из подобного день-в-день скольжения, вырулить на иную, где всё незнакомо, равнину, а потом крутым виражом вновь заехать в покинутую нору — тут-то и поражает каждая подробностная деталь, мы видим, что у нас есть былое и что былое можно пощупать руками, у него есть запахи и формы, оно неабстрактно. И мы также предчувствуем, что придут времена, когда былого не станет,

Вы читаете Пустыня
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату