том всё дело, что двадцать человек в цеху, утро, самое начало смены, парня волокут с визгами и бранью за шиворот из цеха, а все стоят. Лапки поджали. Суслики на пригорке. Один, татарин, пробовал заступиться.

— Что он сказал?

— Да что он сказал, он по-русски почти не говорит. Вякнул, типа, не троньте его. И самого тронули. Чтоб не лез. А ведь двадцать человек! Просто наблюдали. Весь цех!

— А ты там был?

Иван закрыл глаза, на секунду споткнувшись. И тихо молвил:

— Был.

Кое-какие слова произнесла я, о том, что иногда нужно уметь быть и наблюдателем, вмешиваться в события впрямую — значит просто получить и на свою долю удар, больше пользы потом рассказать историю.

— Они получают хорошие уроки. Уроки ненависти. — сказал Ванька. Он не слышал меня.

Он говорил о рабочих, о том, что их жизнь несчастна и коротка, и что писать не о чем. Если не об офисах, от которых просто тошнит, то о мире рабочих, а он везде одинаков и очень прост, тянет максимум на рассказ.

— Или вот, я был свидетелем. Стоит на остановке зашмуганная, замызганная проститутка, потасканная до последней степени. И стоит с ней работяга, грязный, старый, пьяный. И, знаешь, я подумал, быть такой шалавой — лучше, нравственнее, что ли, чем такую шалаву снять. Так вот, они себе ссорятся, он костерит её последними словами. Она вопит: «Уйду от тебя!» И так, знаешь, искренне вопит. Я не понял, любит его, что ли. А куда она уйдет? Ну, сунулась в маршрутку. Сидит. А он ей сквозь стекло бутылку показывает, выходи, мол.

— Вышла? — с непонятной тоской спросила я, внезапно ощутив боль или какое-то подобие обиды. За кого? И зачем спросила? Словно от ответа что-то зависело…

— Вышла. — понурил голову Иван.

Мы помолчали, давая горечи этого никому не интересного, мелкого, пакостного события, давно всеми на планете забытого, улечься в нас.

Во весь вечер, что слушала его, я размышляла, почему Ванька, столько грязного и тяжелого понасмотревшийся, все ещё к не привыкнет? Почему всякий раз подобная картина вызывает у него живую боль и возмущение? Какими средствами добивается он от себя веры в то, что человеческая природа высока, и «предназначение человека» в «осознанном служении общественному благу»?

И снова пришла эсэмэска от бывшего мужа. «Хватит уже тебе дуться. Хочу тебя увидеть». Хватит дуться? Дуться? Хватит уже мне дуться?

Ну неужели же можно настолько плохо понимать, что происходит? Точнее — произошло.

Если бы не читала собственными глазами, то никогда не поверила.

Бедный мой старый дом, как я люблю тебя. Сколько мы прожили в разлуке, ты — зарастая мелочами, вещами и запахами, я — носясь где-то, невесть где, разбивая сердце в кровавые ошметки на пыльных улицах о серые камни, путая имена и лица, влюбляясь в тех, кого уже никогда теперь не вспомню — пустые тени, вырезанные из картона, неброские статисты к неубедительным декорациям. «Не дуйся». Разве так мог бы сказать живой человек, из плоти и крови, после всей той боли, которую он мне причинил? Разве повернулся бы у него язык, пошевелился палец, то есть, набирающий на крохотных кнопочках сотового виртуальное послание? Будь он настоящим, живым и подлинным, а не жалким резонером, в положенный час произносящим полуавтоматические реплики на небрежно подсвеченной сцене?

Я дуюсь? О, нимало!

Сказал Владимир. Владимир, преданный Ольгой — неприязненно сказал Онегину. Он был предан ею, а она даже не поняла. Я с такой обидой всегда думала об этом, а оказывается, обычное дело. Гораздо реже, как видно, предательство совершает человек, который понимает, что он делает. И тогда осознанно, а если осознанно, то и не предательство вовсе — а просто изменилось отношение, и упреки уже смешны. Страшнее предательство именно такое: когда предатель не знает, что он предатель. Ни сном ни духом. Не ведает, что творит.

Как мне отвязаться от бесконечной вереницы замкнутых мыслей?

Нужно отказаться от себя, что маловозможно. То есть, может быть, и возможно — но вряд ли.

Но ты меня ещё не знаешь. Вы ещё не знаете меня. Ты меня не любишь? Что ж, так тебе и надо. Может быть, я упорствую в своём непонимании, нежелании, ты же шлёшь мне посланья — но пойми, они настолько не то, что, честное слово, лучше бы их не было.

Как мы увидимся снова? Ведь не может быть так, чтобы мы не увиделись?

Светлый ликующий гимн, приснившийся в самом детском сне, зазвучит снова, когда ты увидишь меня. Ты почувствуешь дуновение морского ветра, вобравшего в себя тени водорослей, гниющих на берегу, и пузыри высыхающих медуз, и ветер будет резок и свеж. На небесах грянут молниеносные литавры, когда я войду в новую дверь. Ты будешь ошарашен, смят, раздавлен. Я клянусь быть такой красивой, какой никогда не бывала, нельзя оторвать взгляд. Волосы будут волноваться, спадая прихотливыми струями, я буду идти, раздвигая коленями тяжелую легкую ткань моего светлого, как утро, платья, и в душе будет царить абсолютный холод.

Банально, да?

И в глубине меня самой, как в пещере, в дальнем закутке, прежняя всхлипнет и захочет бежать к тебе, отшвыривая тонкими руками большие преграды, и в тот самый момент под бесчеловечную и короткую, как взрыв, девятую симфонию Бетховена я со злорадным внутренним смешком вздерну её на виселице памяти, и она, раньше бывшая просто узницей, погибнет в корчах — прямо у тебя на глазах. Я буду скудно подкармливать её жалобными крошками, чтобы она могла дожить до сего момента, и чтобы ты узнал её во мне, совершенно другой уже женщине, и не понял сразу, что она умерла — я получу огромное наслаждение, убив её в твоем присутствии.

И ты, конечно, поймешь, что она погибла именно в этот момент, момент нашей новой встречи. Её воспоминания и дальше будет жить во мне, но я-то буду, как я уже объяснила тебе, совершенно другая. Такая, какую ничто не связывает с тобой. Которая не просто не любит тебя — но и никогда не любила.

Она и будет моей маленькой самодовольной местью. Месть размером и темпераментом с йоркширского терьера. Опасная только для крыс, соразмерная им. Я не собираюсь воспитывать в себе волкодава или добермана. Разве что доберман-пинчера. Какова дичь, таковы и собаки. Никто не выпустит против маленькой крысы целую свору.

И тебе она не положена.

О боже мой, прости меня, любимый. Я сама не знаю, что говорю. Просто как пьяная от горя и усталости. Не могу поверить, что всё правда. Не могу поверить. Дурацкие фразы из любого американского кинофильма. Они умеют только скудный диапазон человеческих чувств, зато здесь они иногда даже попадают в точку.

А Ванька, мой милый добрый Ванька, сейчас работающий завскладом, подписывающий накладные и прочее, для чего из своего Жуковского мотается на противоположный конец Москвы и зарабатывает шестьсот долларов… И половину средств тратит на семью — у него семья. Жена Светланка и сын, Васькой

Вы читаете Пустыня
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату