улицы, жались к стене две женские фигурки, которые заслоняла собой от мечущихся мимо людей третья, мужская.
— Ну здравствуй, братец, — проговорил Клайв Ортега и сделался вдруг очень и очень мрачен.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ,
в которой происходит множество досадных мелочей с весьма далеко идущими последствиями
Пока Клайв сидит на фонаре, предаваясь тяжёлым думам, вернёмся немного назад и посмотрим, как провели последние несколько недель его неуловимые друзья.
Для каждого из троицы, оставленной нами в роще у поместья Монлегюр, эти недели стали не самым приятным испытанием. Эстер, покинувшая отчий дом хоть и не впервые в жизни, но на сей раз бесповоротно и окончательно, страдала в разлуке со своей мельницей, стеклянными цилиндрами и гаечными ключами, из которых захватить в дорогу смогла лишь самую малость. В отличие от неугомонного брата, природа не наделила её бродяжьей душой, и, обрекая себя на изгнание и скитание ради любимого супруга, она приносила жертву, с которой ей нелегко было примириться сходу. Всё это отражалось на её настроении отнюдь не самым лучшим образом, и большую часть времени вместо весёлой, задорной и бойкой девушки, в которую без памяти втрескался кадет ле-Брейдис три года назад, присутствовало неразговорчивое, хмурое и язвительное создание, открывавшее рот преимущественно для того, чтобы пустить очередную шпильку в адрес принцессы Женевьев.
Принцесса Женевьев также весьма страдала. Хотя в данный момент её жизни и благополучию ничто не грозило и она продолжала двигаться к своей таинственной цели, однако тот новый жизненный уклад, к которому она за время путешествия с Анатомическим театром вполне привыкла, вновь стал рушиться на глазах. Без особого труда подчинив себе волю своих недавних спутников, Женевьев вновь ощутила себя в своей тарелке, иными словами — вновь ощутила себя принцессой, обладающей всей полнотой власти, пусть даже границы этой власти проходили по обтрёпанному краю лоскутного полога повозки. И при ней всегда оставался ей лейб-гвардеец — её армия, совет и свита в едином лице. Решившись воплотить в единственном неопытном юноше весь свой двор и исполнительную власть своего величества, Женевьев сполна удовлетворилась этим. Однако с появлением в их не отличавшейся постоянством компании новой участницы даже это обстоятельство, единственное неизменное, на что Женевьев опиралась все прошедшие недели, внезапно пошатнулось. Ибо, неохотно признавая некоторые права наследной принцессы на своего мужа, Эстер Монлегюр решительно не собиралась его с нею делить.
Проявлялось это в сущих мелочах и доходило порой до смешного. Ночью, когда им удавалось остановиться в придорожной гостинице, немедля вставал вопрос, каким образом им расселяться по комнатам. Джонатан, как телохранитель монаршей особы, обязан был держать неусыпный караул у её ложа. Чтобы не привлекать лишнего внимания, следовало обставить это так, будто они с Женевьев — супруги и закономерно желают занять одну комнату. Однако у Эстер эта разумная и оправданная идея вызывала сильнейшее возмущение. Отчего-то ей была отвратительна сама мысль о том, что её муж будет выдавать себя за супруга другой женщины и проводить ночь с ней рядом, тогда как ей самой придётся довольствоваться одинокой постелью через стенку от них. Если бы принцесса Женевьев несколько меньше читала труды Жильбера с ле-Гием и несколько больше внимания уделяла модным любовным романам, она, даже при полном отсутствии какого бы то ни было опыта, могла бы догадаться, что возмущение Эстер было отнюдь не столь вздорно и совсем не граничило с изменой. Однако принцесса не читала любовных романов и в Джонатане ле-Брейдисе видела не мужчину, а своего верного слугу, также как в Эстер Монлегюр видела не женщину, а дочь главы Малого Совета, по иронии судьбы помогающего беглой принцессе в её скитаниях.
Всё это, как легко догадаться, весьма отягощало жизнь всем троим.
Джонатан не знал ни одной спокойной минуты с тех пор, как они тронулись в путь. По правде, воспоминания о спокойных минутах вообще терялись где-то в необозримой дали, в незапамятном прошлом. Жизнь раскололась на две половины: до той минуты, когда он принял пост у королевской спальни вместо напившегося в хлам лейтенанта Хольгана, и после неё. С той поры наш бедный экс-гвардеец не знал покоя; он вообще ничего не знал, кроме того, что не может оставить свою принцессу и не хочет гневить свою жену. Порой, сидя между ними, прямыми, бледными, кидающими друг на друга холодные взгляды поверх стола, Джонатан малодушно мечтал, что вот сейчас в трактир ворвётся, громыхая шпорами и потрясая пистолетами, полицейский наряд и арестует их, положив конец страданиям бывшего лейтенанта лейб- гвардии. Но мечты его оставались мечтами: никто не врывался в трактир, кроме полупьяных рабочих, и единственным, кого арестовали за эти недели, был разбуянившийся дебошир, затеявший драку изза слишком разбавленного пива.
Впрочем, до определённого момента всё шло не так уж плохо. Эстер проявила себя не только с худшей, но и с лучшей своей стороны: её золотые руки стали для них главным источником дохода и открывали любые двери понадёжнее проездной грамоты, украденной ею из документов отца. Эту грамоту они пока придерживали до Френте, до той поры, когда им предстоит проникнуть на корабль, отбывающий к острову Навья.
— Не стоит рисковать и привлекать к нам внимание, — сказала Женевьев, хмуро разглядывая печать своего недруга в самый первый раз. — Пока мы сможем обходиться без этого документа, станем обходиться без него.
— Так я зря обокрала родного отца, выходит, так, что ли? — не замедлила язвительно вставить Эстер, хотя прекрасно знала, что Женевьев совершенно права.
Джонатан также одобрил мнение принцессы и зашил грамоту в подкладку своего потрёпанного мундира, который почти не снимал, хотя один только вид печати Малого Совета мигом обеспечил бы им гораздо более сытный ужин и куда более мягкие кровати.
Отныне единственным средством к проживанию и передвижению для них стало мастерство Эстер. В каждом трактире, куда они заезжали, находилась затупившаяся мясорубка или сломанный граммофон, а так как плата, которую Эстер просила за свои услуги, была куда ниже той, что требовали местные механики, её помощью охотно пользовались. Порой, что греха таить, приходилось идти на небольшую хитрость. Под покровом ночи Джонатан, прокравшийся на стоянку дилижанса, расшатывал в колесе несущую ось, а когда неисправность обнаруживалась наутро буквально за пять минут до запланированного по расписанию отбытия, под боком возникала очаровательная белокурая фея в клетчатой рубашке и холщовых брюках, по мановению волшебной палочки — в виде гаечного ключа — тут же устранявшая поломку. Разумеется, кучер не мог отказать ей и двум её спутникам занять заднее сиденье в дилижансе и подбросить их совсем недалеко, только на ту сторону холма.
Так продолжалось недели две. Была покрыта уже половина пути до Френте, и обе женщины, казалось, понемногу привыкали друг к другу. Эстер, вопреки своей ревнивости отнюдь не бывшая дурой, видела, что принцесса в самом деле не предъявляет на Джонатана иных прав, кроме как на своего телохранителя; Женевьев же, признавая очевидную пользу, которую приносила Эстер их маленькой группе, не могла её за это не уважать. Дела шли, таким образом, скорее валко, чем шатко, до одной прелестной летней ночи, когда Джонатан со своими спутницами не сумел засветло добраться до людского жилья. Пришлось заночевать без крыши над головой, недалеко от дороги, под ненадёжным прикрытием кустов бузины.
Женевьев никогда прежде не приходилось ночевать на голой земле под открытым небом. Однако она ни единым звуком не выдала этого и улеглась на импровизированном ложе из травы и дубовых листьев с таким невозмутимым видом, точно это было трёхспальное ложе во дворце Сишэ. Джонатан суетился вокруг неё немного больше обычного, вновь вынуждая Эстер недовольно хмуриться, а потом заявил, как нечто само собой разумеющееся, что останется на посту и всю ночь не сомкнёт глаз, защищая принцессу от злых людей и отгоняя от неё комаров. Измученная долгим днём пути, Женевьев уснула почти тотчас, и до полуночи Джонатан, верный присяге, бдел над её свернувшимся калачиком телом. Ровно в полночь Эстер подошла к нему сзади и, прижавшись, закрыла ему рот своей маленькой намозоленной ладошкой.
— Не смей возражать, — шепотом велела она, и Джонатан судорожно выдохнул ей в ладонь, изливая этим вздохом всё испытываемое им неописуемое страдание. Он должен был возразить, обязан был