Ротмистров вначале растерялся, но затем взял себя в руки.
— Если на то уж пошло, — сказал он, — то я, говорю вам честно и открыто, с подобной просьбой к генералу Федоренко не обращался.
— Вот как? — удивился Боков.
— Да, именно так. А говорил я ему лишь о своей готовности доложить Верховному Главнокомандующему своё мнение по обсуждаемому в Ставке вопросу. Так что, Фёдор Ефимович, я здесь не…
Резкий телефонный звонок прервал речь генерала Ротмистрова самым наглым образом, а Боков быстро поднёс трубку к уху:
— Генерал Боков слушает! — произнёс он и тут же, переменившись в лице, вскочил. — Здравия желаю, товарищ Сталин!.. Так точно, товарищ Сталин!.. Слушаю, товарищ Сталин!..
Боков торопливо и взволнованно, как будто бы молоденький курсант военного училища, пододвинул к себе объёмистую папку и начал срывающимся голосом докладывать Верховному последнюю сводку с фронтов.
Ротмистров, поддавшись возбуждённому состоянию Бокова, тоже невольно привстал, и в груди его что-то захолодело: то ли от необъяснимого испуга, то ли от внезапного волнения. А Боков в это время, закончив передавать сводку, отвечал на вопросы Иосифа Виссарионовича. Ротмистров немигающе смотрел на Бокова, на телефонную трубку в его руках, из которой мягко шелестел ЕГО голос. А генерал Генштаба вдруг скосил на пего глаза и громко, отчётливо выложил:
— Товарищ Сталин, с Южного фронта к нам прибыл генерал Ротмистров. Я прошу вас… хочу просить вас, товарищ Сталии, чтобы вы его приняли. По очень важному делу…
Ротмистров от нового приступа волнения смертельно побледнел, а лицо Бокова вдруг расплылось в широчайшей улыбке: наверняка Сталин был в хорошем настроении и сказал генералу что-то эдакое, шутливое. Затем генерал Генштаба мгновенно погасил улыбку, стёр её бесследно со своего лица.
— Слушаюсь, товарищ Сталин! — вытягиваясь, ответил в трубку Боков, и, осторожно опустив её на рычаг, шумно и с облегчением выдохнул. — Ну что ж, Павел Алексеевич, в рубашке вы, видимо, родились: Верховный не возражает и велел вас пригласить к нему.
— Что-то у меня… — Ротмистров снял очки, прямо пальцами рук машинально протёр стёкла. — Что- то я…
— Да полно вам, Павел Алексеевич! Он — Верховный — примет вас сразу же после моего доклада о положении на фронтах.
Боков засуетился около папок с документами, затем вскинул глаза на всё ещё стоявшего с очками в руках растерявшегося Ротмистрова.
— Да, я сейчас позвоню секретарю Сталина, Поскрёбышеву. Надобно заказать для вас пропуск. И ещё: у меня к нам есть небольшая просьба. Личного характера…
— Какая просьба?.
— В вашем корпусе служат два лейтенанта. Они — братья. Фамилия у них — Кошляковы. И у меня тут, в штабе, прописан ещё один Кошляков; он очень просится на фронт, к своим брательникам. Тоже — лейтенант, тоже — танкист. Имеет желание танковый семейный экипаж организовать. Не прихватите ли вы его с собой?… Да вы не морщитесь: понимаю, генералам нынче не до лейтенантов, но… Дело в том, что отца этого офицера я очень хорошо знаю. Не раз вместе под одним одеялом ночи коротали…
Ротмистров вздохнул:
— Отчего же не прихватить: пусть готовится в дорогу. Как его… Кошляков?… А нам путь — к Иосифу Виссарионовичу. Звоните, Фёдор Ефимович, Поскрёбышеву…
ПОЯВЛЕНИЕ МИТЬКИ КЛЫКА
Шестидесятилетний дядька Мирон Полежаев проснулся рано. Проснулся от холода: спал он на широкой лавке, укрывшись старым и облезлым овчинным тулупом, но тулуп сегодня почему-то от мороза не спасал. В хате было студёно, а всё из-за того, что живительная печка давно погасла — дровишек на зиму, оказалось, мало заготовил, экономить теперь надобно; а углём… в войну где углём-то разживёшься… Разве что на том свете, в аду…
Дядька Мирон посмотрел на печку, на её верх, где дремала укрытая разным тряпьём его жена: ей-то, пожалуй, теплее — кирпич медленно остывает.
«Ладно, — подумал Полежаев, — пусть ещё чуточку поспит. А то сколько же времени, бедняга, глаз не смыкала, всё о Федьке думала, о сыне. Где он теперь, на каких фронтовых дорогах? Давно что-то весточки от него не было… В танкистах сын-то военную лямку тянет, в почётных, так сказать, войсках. Не то что я, Мирон Иванович Полежаев, в империалистическую: в пехоте лапотной служил…»
Дядька Мирон привычно нахлобучил на плешивую к старости голову шапку, накинул на плечи тулупчик, вышел во
двор, скрипнув в сенях просевшими дверьми. Ох!.. Морозно!.. Но, слава Богу, тихо, без ветра.
Полежаев, оглянувшись и не заметив ничего подозрительного, оправился «по-лёгкому» за углом, шмыгнул в сараюшку, где набрал дровишек и чуть ли не бегом — насколько только годы позволяли и здоровье — припустился в хату. Как ни старался, но всё же громыхнул берёзовыми чурками о земляной пол, и жена на печи зашевелилась.
— Ты чевой-то, Мирон? — сонно спросила она.
— Спи, спи, Феклуша, я сейчас немного подкочегарю печку, а то кости старые мои почему-то насквозь мёрзнут.
Он успел растопить печь, а жена его уже приготовила кое-что позавтракать — по её словам — поснедать, — когда в окошке их приземистой хатенки раздался негромкий стук.
— Кого там нелёгкая принесла, — недовольно заворчала тётка Феклуша, — уж не немцев ли?
— Немцы, понимать надо, так осторожно не стучат. Погоди, я сам открою.
С кудрявыми клубами мороза в хату вошла, нет, вернее — вплыла племянница дядьки Мирона пятнадцатилетняя Настя. Раскрасневшаяся от мороза, от быстрой ходьбы, ома быстренько выпалив — «Здрасьте!» — тут же устало упала на лавку.
— Дак это небось ты, Настюха? — оправившись от изумления, спросила, наконец, тётка Феклуша. — Да милая ж ты моя, да каким же тебя ветром-то занесло в наш полузаброшенный хутор и в такую-то раннюю рань?
— Погодь, мать, племяшку допрашивать, не в гестапо, чай, она заявилась, — сказал дядька Мирон, — пусть отдышится красавица чуток. Да ты раздевайся, Настасия, дай-ка я тебе, милая, помогу.
Помогая племяннице раздеться и разместить её вещи, Полежаев осторожно спросил:
— А что, девонька-племяшечка, есть ли в селе твоём, в Береговом, германцы?
— А куда ж им, дядя Мирон, деться?… Живут, хлеб наш жуют… Да издеваются ещё…
— Понятно. Никого не убили в Береговом-то?
— С того раза — помнишь, я тебе рассказывала? — никого.
Полежаев замолчал, о чём-то задумавшись.
— Настюха, дюже давно ж ты у нас была, кажется, сто лет уж минуло… — пропела с радостью в голосе тётка Феклуша. — Садись, красавица ты наша, к столу — снедать будем…
— Дак чево ж ты, взаправду, в такую рань в наш хутор прибегла?
Настя замялась, ещё больше зарделась. Видимо, ей трудно было говорить-то ли от волнения, то ли ещё от чего.
— Маманя меня послала… Просила, чтобы вы… приютили меня… Чтобы на время приютили…
— Чево ж так? — вмиг переменившимся голосом спросила тётка Феклуша. — Голодно, небось, в селе, жрать нечего? Иль ещё какие печали?
— С едой, тётя, и правда, туговато в селе. Но не в этом дело…
— А в чём же, Настюха? Ты вот, сердцем чую, чевой-то не договариваешь, и мне тревожно. Дюже тревожно! Говори…