И опять, вздохнув, вытолкнув из себя все остатки воздуха, снова отправлялся в долгий путь на кухню. Там он с некоторым оцепенением смотрел на холодильник, клал на него тяжелую свою безвольную руку и, постояв несколько минут, отправлялся в другую комнату и снова смотрел в окно, но уже в противоположную сторону.

Надрывные стоны Халандовского продолжались уже давно, не первую неделю, но никогда они не были так безнадежны. Самая тяжелая борьба, самая беспросветная и безысходная – борьба с самим собой. И Халандовский в полной мере оценил истинность этого древнего открытия. Он уже изнемог в этой борьбе до такой степени, что, похоже, смирился с тем, что наступили последние его дни. Где былая уверенность в себе, твердость суждений, мягкость и неотвратимость каждого движения, где величавость взгляда, где великодушие и гостеприимство, где его друзья, в конце концов? Пустота окружала Халандовского и полнейшая беспросветность. Теперь это был слабый, немощный, нравственно разбитый человек, который хотел в жизни только одного – чтобы кто-нибудь, хоть кто-нибудь прижал бы к груди его нечесаную голову, погладил бы дружеской рукой и прошептал бы на ухо что-нибудь обнадеживающее. Пусть это будут пустые, необязательные слова, но пусть они будут, пусть кто-нибудь скажет ему, дескать, держись, старик, все будет в порядке, жизнь продолжается, мать ее...

И все. И больше ничего не надо.

Но знал Халандовский, что может произнести эти слова так, чтобы они помогли, может произнести эти слова так, как следует, только один человек на всем белом свете – начальник следственного отдела городской прокуратуры Павел Николаевич Пафнутьев. И как раз к Пафнутьеву Павлу Николаевичу он обратиться-то и не мог.

Халандовский опять увидел себя в зеркале, почесал двухнедельную щетину и с отвращением отвернулся. Вздохнув так, что, кажется, легкие должны пойти клочьями, он побрел в комнату. Нетвердой рукой откинул дверцу стенки, налил себе в толстый тяжелый стакан щедрую порцию водки, поднял его, понюхал, взвесил тяжесть и, не притронувшись, поставил стакан на полку.

И побрел на кухню.

Безутешность его была горька. Он знал – водка не поможет, она вообще никогда не помогает. Она может только усугубить. Если тебе радостно, от глотка водки станет еще радостнее, если тебе больно – будет еще больнее.

Халандовский, не оглядываясь, подогнул колени и упал в низкое кресло. И теперь уже не вздох, тяжкий надрывный стон, наполненный как бы даже предсмертной тоской, вырвался из его груди. Наверно, с такими вот стонами умирает в ночном лесу большой раненый зверь. Рука, тяжелая, сильная, радостная и щедрая когда-то рука Халандовского, повисев некоторое время в воздухе, опустилась на трубку телефона. И осталась безвольно лежать на ней, потому что других команд рука не получала. Словно отдохнув на телефоне, рука медленно поднялась и опустилась на опавший живот хозяина.

– Вот так, Аркаша, – произнес Халандовский хриплым от долгого молчания голосом. – Вот так... А ты что же, надеялся, так все и будет? Ни фига, Аркаша, ни фига. Всему приходит конец, и тебе, Аркаша, тоже пришел конец... Ха! Думал, так и будешь жировать? Ни фига, Аркаша, ни фига... Отжировался. Не-е-ет, Аркаша, так ни у кого не бывает... Ишь какой...

Вот так Халандовский разговаривал с собой уже неделю. Иногда круче, жестче, иногда мягче, как бы жалея себя, как бы утешая. И такие разговоры или обращения к себе становились все короче, все немногословнее, все больше Халандовский доверял свои чувства вздохам, стонам...

Он мог жить на подъеме, принимая решения, рискуя бросаться в авантюры, воровать и жертвовать, прогорать и возрождаться, но при этом чувствовать себя правым по большому счету. А вот правоты ему-то как раз и не хватало. Без нее он был слаб и пуст. Можно сказать проще: без правоты это был другой человек, на Халандовского похожий только отдаленно. Даже внешне, даже внешне этот человек уже не походил на Аркашу Халандовского – жалкий, никчемный, плутоватый человечишко, которого каждый мог поддать под обвисший зад, рассмеяться в лицо, плюнуть вслед...

Рука Халандовского снова потянулась к телефонной трубке. И снова уснула на ней. Будто, добираясь до этой трубки, израсходовала последние силы и теперь отдыхала. Рука Халандовского давно уже поняла, в чем спасение, она давно знала – надо звонить, надо звонить тому единственному человеку, который в состоянии что-то изменить. Халандовский этого еще не знал, но рука знала. И организм знал, тело знало. А сознание все еще сомневалось, вертелось и уклонялось.

– Вот так, Аркаша, вот так... А то ишь какой... Так каждый захочет, каждый сможет... – бормотал Халандовский, и глаза его, обращенные к окну, были полуприкрыты. Для полноты картины не хватало только одинокой слезы, которая скатилась бы по небритой горестной щеке и застряла бы где-нибудь в скорбной складке рта...

Но наступил, наступил наконец момент, когда рука Халандовского, словно набравшись сил, начала совершать осмысленные движения. Она сняла трубку с рычагов и положила ее на стол, рядом с аппаратом. Потом указательный палец, отделившись от остальных, подогнутых, медленно набрал номер. Рука взяла трубку и поднесла ее к уху. И пока неслись куда-то в городское пространство халандовские призывы о помощи, он успел еще раз тяжко вздохнуть.

– Паша, – проговорил Халандовский застоявшимся голосом. – Зайди, Паша... Надо.

И не в силах больше продолжать, Халандовский положил трубку на место. У него не было сил выслушивать ответ, что-либо объяснять, назначать время... Он сделал самое большее, на что был способен.

Пафнутьев позвонил в дверь через полчаса. Халандовский все это время сидел в кресле. Время для него не то чтобы остановилось, оно просто исчезло, его не стало. И, услышав звонок в дверь, он слабо удивился: кто бы это мог быть? Со стоном поднялся, пошел открывать. Увидев Пафнутьева, опять удивился.

– Паша? – сказал он скорее озадаченно, чем обрадованно. – Ты?

– Звал? – требовательно спросил Пафнутьев, перешагивая через порог.

– Кажется, да... Я вот сейчас припоминаю... Звонил тебе, да? Я ведь тебе звонил?

– Звонил, – ответил Пафнутьев, с подозрением оглядывая Халандовского.

– Ты так быстро добрался...

– Думал, помираешь...

– Правильно думал. Помираю.

– Давно?

– Неделю.

– Тогда тебя еще хватит на месяц-второй... Тебе еще помирать и помирать. – Бросив плащ на вешалку, Пафнутьев прошел в комнату и решительно сел в кресло. – Слушаю тебя внимательно, Аркаша.

– Выпить хочешь?

– Ни в коем случае. Мне на службу.

– Понял. – Халандовский, кряхтя, поднялся, принес из кухни помидоры, какую-то рыбу, хлеб. Вынул из бара початую бутылку «Абсолюта», поставил Пафнутьеву свежий стакан и наполнил его более чем наполовину. Себе добавлять не стал, в его стакане было примерно столько же.

– Что пьем? – Пафнутьев с интересом взял в руки бутылку. – «Абсолют»... Надо же... Швеция.

– Хорошая водка, – обронил Халандовский.

– Хорошая. А лучшую водку делают в Калуге.

– Калужской нету, Паша. Я достану тебе калужской водки, но только чуть попозже, ладно?

– Совсем плохи твои дела, Аркаша. Уж и пошутить нельзя.

– Почему нельзя... Шути, Паша. Сколько хочешь. Со мной, надо мной. Будем живы, Паша, – и, подняв стакан, Халандовский выпил. – Ты прости меня, пожалуйста, что нет калужской водки... Если бы я знал, что тебе нравится калужская водка, я бы обязательно достал. – Халандовский смотрел в окно полуприкрытыми глазами, и Пафнутьев только сейчас понял, в каком тот состоянии. Озадаченно склонил голову к плечу, подумал, быстро взглянул на Халандовского и, поколебавшись, выпил свою водку. И тут же принялся закусывать, не обходя вниманием ни помидоры, ни рыбу.

– Первый раз сегодня ем, – сказал Пафнутьев с набитым ртом. – И похоже, неплохо ем.

– Ешь, Паша, ешь...

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату