как на моих глазах портрет начал преображаться. Казалось бы, ничего не изменилось, осталось все то же самое, те же краски, та же продуманная небрежность мастера, но передо мной опять сидела девочка, полная радостных устремлений в счастливую жизнь, которая начиналась сразу за школьным порогом. Ее легкие воздушные руки, готовые вспорхнуть с колен, они еще никого не обнимали, они еще будут обнимать, они уже хотят, уже тянутся, чтобы обнять, ее глаза лучились надеждой, а ее поза… Казалось, она через секунду сорвется с места и выпорхнет из этой мастерской, увешанной зеленоватой тиной, вырвется навстречу весеннему солнцу, навстречу солнечным зайчикам, навстречу птицам, кошкам, собакам, навстречу людям, в конце концов!
Все-таки Юрий Иванович был хорошим художником, только хорошие художники могут плакать от собственной беспомощности, как они ее понимают.
Пришла Зина.
Молча посмотрела на нас, окинула взглядом мастерскую и, конечно, увидела главное – чекушку на столе. И сразу непередаваемая грация заиграла в ее фигуре, в выражении лица возникло достоинство, у нее появилась шея, руки. Она села на край дивана и под ней, в глубинах этого замусоленного, продавленного чудовища, как приближающийся обвал в Домбайских горах, громыхнули пустые бутылки.
– Посуду-то… Сдать бы, – незначаще промолвила Зина.
– Сдай, – ответил я.
– Не донесу.
– Не сразу.
– А эту… Может, разлить? – она кивнула на чекушку.
– Конечно, Зина… Чего спрашивать.
Юрий Иванович смотрел просветленными после слез глазами в окно и, похоже, не слышал нас. И только на последних словах, все так же глядя в окно, произнес негромко…
– Я ее выброшу.
– Кого? Зину?
– Раму.
– Знаешь, Юрий Иванович… И Левитан будет для нее жидковат. Она Куинджи хочет.
– Ха! Размечталась, как говорит Зина… А я для нее плох?
– Просто у нее другие вкусы. Может, в ней Рембрандт висел две-три сотни лет.
– А Рембрандт, между прочим, не очень-то и хорош! – произнес Юрий Иванович, дерзко вскинув бороду.
– Но она-то этого не знает, – ответил я, неплохо ответил, с этаким дипломатическим вывертом.
– О ком речь? – спросила Зина с подозрением в голосе.
– Да тут одна… Затесалась.
– Это я, что ли?
– Зина, – протянул я укоризненно, – ну, что ты несешь… Ты свой парень.
– Так мне сходить?
– Чуть попозже…
Сходила все-таки Зина, сходила, настояла на своем. Юрий Иванович был молчалив, приготовление чая доверил Зине, из каждой стопки выпивал только до половины и косил глазом, косил, как породистый жеребец, в щель между стеллажами, куда затолкал золотую раму, сунув ее предварительно в черный целлофановый мешок для мусора. В чистый, новый мешок, просто предназначен он был для мусора. Проходя мимо, я словно бы невзначай коснулся рамы, возникло нестерпимое желание коснуться. Ну что сказать – легкая вибрация, знаете, как дрожит в кармане при вызове мобильный телефон с отключенным звуком. У меня даже возникло ощущение, что и звук может прозвучать, рама как бы из великодушия не подала голоса, а могла, я понял – могла.
Шло время.
Пришел Равиль, колдун, маг и экстрасенс, если не врет, конечно, пришел беглый прокурор из Казахстана – вроде там он в розыск объявлен, заглянул на огонек бывший командир подводной лодки по прозвищу Муслим Магомаев, он из тех краев, из Кавказских, следом за ним – президент Всемирной шашечной федерации Витя Крамаренко, с ним чемпион Мавритании по шашкам Али Абидин. Последним, запыхавшись, прибежал Миша, сын Юрия Ивановича, шумный и хохочущий, и тут же принялся допрашивать Зину о ее контактах с инопланетянами. Иногда Зина была не прочь поделиться своими запредельными впечатлениями. И сегодня не запиралась, поскольку долго болела, не было ее на наших посиделках и за это время поднакопились у нее новые подробности о взаимоотношениях с высшим разумом.
– Ну, раздвинулась занавеска, а дальше? – вопрошал Миша настойчиво, даже какая-то следовательская цепкость появилась в его куражливом голосе.
– Плохо было видно, – доверчиво делилась Зина. – Лунный свет падал сбоку… И дождь давал двойное изображение…
– Так у тебя двоилось?! – обрадовался Миша.
– Не то чтобы двоилось, а как бы плыло, превращалось во что-то другое…
– А занавеска? – подключился прокурор.
– Я же говорю – колыхнулась, будто кто-то дунул на нее. – Поняв, что над нею шутят, Зина надула губки и пересела с общего дивана на отдельную табуретку.
– И все? – спросил Равиль и даже к столу приник, ожидая чего-то невероятного – он один к рассказам Зины относился всерьез.
– Колыхнулась и пошла в сторону… И тут я услышала звук… Явственно так, будто совсем рядом…
Оказавшись в центре внимания, Зина была счастлива, рдела и показывала язык, который лет двадцать назад действительно мог выглядеть соблазнительно где-нибудь на Домбае, у костра, в слабом свете гаснущего пламени. Или у речки, поблескивающей рядом, и луна чтобы в ней отражалась, лунная дорожка вела бы от костра куда-то вдаль, в жизнь счастливую и тревожную, наполненную пространством и временем…
Не получилось, не состоялось, не сбылось…
Было дело, откликнулась однажды Зина на зов искренний и влюбленный, впрочем, вполне возможно, что откликалась она не однажды, но на этот раз родилась дочка. Эта дочка и убила ее в эту же ночь в собственной квартире. Ногами затоптала, обутыми в тяжелые ботинки.
А в тот вечер она была еще жива, ей хорошо было с нами, никто ее не обижал, она хмелела, попискивала радостно голоском своим мышиным, бесстрашно уходила в кромешную темень и возвращалась с бутылкой, вызывая общее ликование и восторг. Больше ей ничего и не нужно было, больше ни на что у нее и сил не было, разве что решить некоторые житейские дела Юрия Ивановича – это она всегда делала охотно, поскольку сам он к подобным занятиям не был приспособлен ну совершенно.
– Юрий Иванович! – осенило меня в тот вечер. – А ведь ты писал портрет Зины!
– Ну?
– И вроде неплохо получилось…
– И что? – Юрий Иванович уже все понял.
– А как будет смотреться, если…
– Думаешь, стоит? – засомневался оробевший живописец.
– А почему бы и нет?
– Страшновато…
Не пожалел Юрий Иванович, не пощадил бедную Зину – написал все как есть. И мешки под глазами, и фиолетовый оттенок лица, и бесконечную нищету, заброшенность удалось ему на этом портрете воплотить. У Зины действительно была странная привязанность к фиолетовому цвету – куртка, подобранная у мусорных ящиков, кем-то подаренный шарфик, заштопанный бледно-лиловый свитерок…
Что говорить – печальный портрет получился, к тому же безжалостный какой-то, негуманный. Впрочем, за хорошими мастерами это водится, нравится им доводить свое искусство до беспощадности. А мы-то простоватые, а мы-то восторженные торопимся назвать это мастерством, пониманием человека, его радостей и горестей, психологизмом, прости, господи.
Да, не выдержала Зина, хотя костровая юность и домбайская молодость остались в ней, осталось