истлевшая подкладка, воротник, свернувшийся в какую-то непристойную макаронину… Купил.
Принес домой.
Надел на себя и штаны, и пиджак. Принял позу перед зеркалом. Увидел в зеркале за спиной жену. И она, жена, произнесла…
– Никогда, ничего, нигде более несовместимого не видела. В жизни. Надеюсь, и не увижу. Перенести это зрелище еще раз… Кто вынесет, господи!
Спокойно произнесла, с каким-то даже сочувствием, но, выходя на кухню, неосторожно выпустила из рук дверь. Дверь ее и выдала – она так хлопнула, что пыль поползла из платяного шкафа. Только по этому я догадался, какой силы чувства бушевали в этот момент в ее, не в обиду будь сказано, груди.
Объяснялось все просто – это был день ее рождения. Говорю же, немного выпили с Володей по случаю публикации моего рассказа – это были времена, когда гонорара за рассказ могло хватить на финский серый костюм в тонкую, красную, почти неуловимую полоску.
Хорошие были времена. Подзадержись они немного, я бы до сих пор писал рассказы. А так, пожалуйста – классик детективного жанра, блин.
Как бы там ни было, с тех пор моя обновка ненадеванная так и висела в шкафу на деревянной вешалке. Не решился я его надеть, да и не складывалось как-то – то жена гневалась, то туфли не подходили, то на голове топорщилось что-то совершенно несуразное…
Так и жил.
Спрашивается, кто же будет печатать рассказы писателя, который в таком вот наряде приносит свои замусоленные частыми отказами листки? А знаете, печатали, не часто, без восторга, с вымученными похвалами, но печатали. Правда, денег не платили. Но к тому времени уже никому не платили, неприличными стали денежные расчеты, и даже оскорбительными по отношению к автору.
Ладно, возвращаемся к кепочке.
Собрался я обойти некоторые редакции, надел на себя что под руку подвернулось, на ходу в зеркало глянул, какую-то пуговицу застегнул, какую-то расстегнул, кепочку на голову, папочку с рассказами под мышку и в дверь. И надо же такому случиться, за что-то зацепился – не то гвоздь, не то ключ в замке, не то штанина за что-то ухватилась, но только споткнулся я в дверях, папочка из рук выпала, листки по площадке в россыпь, дверь захлопнулась. Пока я все это преодолел, пока жена, сжалившись, снова впустила меня в квартиру, а там я уже добрался до зеркала…
Кепочки на голове моей не было.
Я выскочил на площадку – пусто.
– Что-то потерял? – спросила жена.
– Кепочка…
– Ты же в ней вышел!
– Да вот и я так думал…
Нашел я кепочку. Через час неустанных, мучительных поисков – уже тогда вкралось, просочилось в меня предчувствие, понимание, что и появляется кепочка, и исчезает не просто так, а по своим каким-то, неведомым мне, мистическим законам. В шкафу нашел. Она торчала в кармане пиджака красным лоскутом наружу. И пиджак, между прочим, тот самый, как вы, наверно, уже догадались, серый, с полоской. Напоминаю – ненадеванный.
– Так, – произнес я озадаченно, и сел, нащупав за спиной подвернувшийся стул. – И как это понимать?
Ничто в мире не изменилось после моего вопроса. Но в полумраке шкафа, как мне показалось, красный лоскут вспыхнул, будто на него упал на секунду солнечный луч – точно так было в забегаловке у метро «Парк культуры», когда я, потеряв самообладание, надел Володину кепочку и неосторожно посмотрел на себя в оконное стекло. И вот опять.
– Так, – снова протянул я, смиряясь с чем-то неизбежным. – И как же мы теперь жить будем? – Точно с таким же вопросом и тем же тоном я обращаюсь к своему коту, который после суточного загула возвращается несчастный, голодный, мокрый, грязный и окровавленный. И тоже понимая, что никакого внятного ответа мне ждать не надо – о таких похождениях не принято рассказывать, кому попало…
Ладно, признаюсь, поделюсь… Может быть, некстати, не к месту, но знаю я закон бытия – если ждешь, чтобы слова твои оказались к месту, чтобы признания твои и откровения были кстати и получили бы отклик, и ты услышал бы отзвук.
Не жди.
Не дождешься.
Столкнулся взглядом с прекрасным существом, вздрогнула, застонала душа – не таись. Открывайся немедленно. Или заткнись навсегда. И тебе воздастся.
Так я вот о чем… Костюм-то годы висел в шкафу вовсе не потому, что у жены было к нему давнее неприятие или туфли оказались недостаточно хороши…
Это так, отговорки.
Суть в другом.
Постоянно теплится в нас, тлеет надежда, а то и уверенность, что приближаемся, все время приближаемся мы в жизни к чему-то важному, настоящему, истинному, ради чего и появились когда-то на белом свете. Хотя я-то знаю, и нет у меня на этот счет никаких сомнений, что на самом деле – удаляемся. Если ждем – значит, удаляемся. С базара едем. И в этом милом заблуждении мы в меру сил бережем себя, мысли свои убогие экономим, как бы не украли завистливые собратья, чувства экономим – достойна ли красавица нашего восторга, искреннего и безрассудного, не отощает ли из-за нее наш и без того тощий кошелек, оценит ли она время, которое мы тратим на нее легко и бездумно… Да что там мелочиться – одежку экономим для событий радостных и победных, счастливых и окончательных…
Тот же костюм…
Серый, с красной полоской…
Тоже ведь ждал случая судьбоносного, как ныне выражаются на каждом углу… И, глядя на красный лоскут, торчащий из кармана серого пиджака…
Я устыдился собственного жлобства и ограниченности.
Поверите – перед кепочкой стало стыдно. Я всем рассказываю, как краснеет от стыда мой блудливый кот, возвращаясь в виде, совершенно непотребном, а сейчас вот, сидя перед распахнутым шкафом и глядя на красный лоскут Володиной кепочки, я чувствовал, как рдеют от стыда мои мятые небритые щеки.
И я их побрил. И шею побрил. Хорошо побрил, честно. Сам ведь сказал когда-то, неплохо сказал, что нет в мире ничего более отвратительного, чем плохо выбритая шея. Безжалостно вскрыв подаренный кем- то года три назад французский флакон с чем-то пахучим, я нажал изысканную кнопочку, и из флакона брызнула свежая, сильная, молодая, душистая струя, на запах которой из кухни прибежала встревоженная жена. Она долго смотрела на меня с каким-то понимающим подозрением, а потом, тяжко и безутешно вздохнув, снова ушла на кухню. Молча. Самое сильное ее оружие – молчание. Выражалась она голосом предметов, в данном случае грохотом немытой посуды. Хорошая, между прочим, женщина, не могу сказать о ней ничего плохого.
Мое пробуждение продолжалось.
С хрустом разорвав опять же подаренный кем-то годы назад целлофановый пакет с белоснежной рубашкой, я надел ее и только после этого решился посмотреть на себя в зеркало.
– И правильно делают, что не уступают место в метро, – сказал я самолюбиво.
И костюм надел. Да, с красной, еле заметной полоской. И пиджак, и штаны. Туфли я решительно вынул из саламандровской коробки – сколько им там еще лежать?! Я достаточно долго не прикасался к ним, ожидая, пока сносятся предыдущие туфли, а они злонамеренно не снашивались, держались из последних сил, ублажали все возрастные особенности моих ног, всех выступов и впадин, которые остаются обычно после пронесшихся сквозь тебя лет…
– Извините, ребята, – сказал я старым туфлям, – но есть вещи сильнее нас, – и после этих слов осторожно покосился в сторону кепочки, которая все еще торчала из кармана серого пиджака. Легкая вспышка красного лоскута была мне ответом, будто кто-то из параллельного мира дружескую улыбку послал. Не дрейфь, дескать, старик, я с тобой!
Галстук.