его победам. Сам Субаш тоже занимал его, надо сказать, и в последующие годы, даже имение свое под Феодосией Айвазовский назвал этим именем в честь воспоминаний молодости.
Эскадра в Феодосии
Весенним утром 1846 года Феодосия была разбужена пушечной пальбой: шесть военных кораблей на всех парусах по розовому от солнца морю входили в бухту.
В вышине, набегая друг на друга, клубились облака, а в городе цвели сады, и все это как бы повторяло пышность парусов, так что весь мир представлялся бело-розовым и торжествующим.
Корабли палили, жители города толпились на набережной. Однако никто из них не гадал, что бы могла значить пальба. Знали: севастопольская эскадра приветствовала Айвазовского в его праздник. Художник праздновал свое возвращение в родной город из заграничных странствий. Дальних, четырехлетних, — в Европу и близких, недавних, — к берегам Турции, Малой Азии, островам Греческого архипелага. Кроме того, сегодня Айвазовский отмечал десятилетие своей художнической деятельности. Начало ее он отсчитывал от той выставки 1836 года в Академии художеств, принесшей ему золотую медаль и официальное признание успехов. А быть может, от другой, состоявшейся позднее, где его обласкал сам Пушкин?
Как бы то ни было, а за десять лет, протекших с той поры, художник успел не только прославиться в родном отечестве, но поразить возможностями своей кисти Италию и Францию. Нынче он числился по военному ведомству первым живописцем Главного морского штаба с почетным правом носить военный мундир.
Таким образом, не было, пожалуй, ничего удивительного, что на своем линейном корабле 'Двенадцать апостолов' приветствовать художника прибыл сам Корнилов. И вот он стоит на носу шлюпки, которая под радостные возгласы мчится к берегу, весла влажно поблескивают, разом опускаясь и поднимаясь в могучих матросских руках.
Шлюпка не успела врезаться в песок, ее подхватили, смеясь, втащили на берег. Некоторая чопорность Владимира Алексеевича Корнилова была нарушена ликованием и пестротой южной толпы, радовавшейся за своего земляка. Правда, офицеры в парадных мундирах, направляясь на выставку картин Айвазовского, старались держаться обособленной кучкой, но горожанки в ярко-палевых и розовых платьях, чиновники, смуглые торговцы с пальцами, несдержанно украшенными золотом, танцующие на цыпочках джигиты и просто феодосийские мальчишки то и дело вклинивались в их общество — замкнутость сегодня была неуместна. По-южному — сердце и двери нараспашку — Феодосия праздновала торжество своего великого сына.
На выставке говорили не только о достоинствах картин. Вспоминали, как бесстрашно вел себя художник во время десанта в Субаше. Восхищались тем, до чего точно воспроизводит Айвазовский подробности морских сражений, им самим не виденных, как безошибочен бывает в изображении кораблей. Вспоминали, как во время похода в Субаш Айвазовский начал писать портрет адмирала Лазарева.
— Михаил Петрович, помнится, обещал вам успехи необычные, — говорили друзья. — Коль скоро при самом начале пути вашего вы его, рисуя, во фрунт поставили, то далеко, мол, пойдете...
— Рассказы Михаил Петровича Лазарева о Наварине во многом способствовали моей любви и гордости флотом...
— Гордость и приверженность самого Михаила Петровича к флоту были несоизмеримы. — Владимир Алексеевич Корнилов наклонил голову, произнося это.
— Отчего же несоизмеримы? Я думаю, и вы, Владимир Алексеевич, любите флот и славу его, отдаваясь службе беззаветно…
— Господа! Господа! Ура имениннику, ура художнику, который один может столь поэтично выразить чувства, теснящие грудь каждого из нас!
— Ура! И да представится ему возможность прославить грядущие победы!
— Ура! За славу!
Фейерверк, зажженный на корабле, рассыпал свои искры на полнеба. Зрелище было неповторимо праздничным. Зрелище соответствовало духу и палитре картин Айвазовского. И более того, глядя на сноп огней, внезапно вознесшихся к небу, нельзя было не подумать о том, что сам жизненный путь босоногого мальчика из Феодосии, сына базарного старосты, а ныне признанного в Европе художника, так же блестящ и крут...
Айвазовскому в 1846 году, когда приветствовать его стекался весь город, когда своим вниманием почтила его Черноморская эскадра, было всего двадцать девять лет. И не скоро еще станет он тем стариком в парадном мундире, тесно увешанном орденами многих государств, каким многие из нас запомнили его по автопортрету.
Сегодня он молод, бакенбарды без единого седого волоса, в глазах откровенное любование и собой и тем, что делается вокруг.
— Матушка, — находит он минутку подойти к невысокой женщине в темном платье, — матушка, вы довольны? Кто бы мог подумать, матушка?
Женщина кивает, несколько оглушенная происходящим, осторожно прикладывает платок к уголкам глаз. Взгляд ее в сторону сына, когда тот удаляется танцующей, легкой походкой, тревожен: а вдруг все сон? А вдруг судьба сделает непредвиденный поворот и отнимет то, чем одарила так щедро?
Сыплется на ковры розовый персиковый цвет, лежит на воде розовая лунная дорожка, бегут к поблекшим звездам огни фейерверков, старушка может спать спокойно: ее сыну до конца дней предначертана необыкновенно счастливая судьба.
И то сказать, что у него необыкновенный талант и не менее необыкновенная работоспособность. Но одного этого для счастья, для благополучия, особенно в России Николая I, мало. Счастливые дарования должны еще сочетаться со счастливым характером и крайне счастливым стечением обстоятельств.
Счастливым стечением обстоятельств было то, что Айвазовский как маринист родился как раз в свое время. Далеко еще было до печальной Севастопольской кампании, до конца парусного флота, и, наоборот, так близко, казалось, звучали еще раскаты побед, одержанных Ушаковым, Лазаревым, Сенявиным...
В тридцатых годах девятнадцатого века так же, как и в конце прошедшего, флот притягивал к себе всеобщие взгляды и мнения. Флот был гордостью державы. И эту гордость запечатлевал художник: нарядны и одушевлены корабли на его картинах, те, что стоят в Феодосийской бухте, и многие другие, — то окутанные белыми облаками пушечных выстрелов, то мирно красующиеся в виду холмистых берегов. Кажется, видишь не только сами фрегаты, линейные корабли, бриги, но и свечение славы, им сопутствующее. Это свечение лежит на севастопольской воде еще в 1852 году, и, глядя на его безмятежность, едва ли можешь представить во всем реализме картину, развернувшуюся здесь через какие-нибудь два года. Картину, на которой кровь и жестокие страдания затмят все другие краски.
Впрочем, со всем реализмом картина эта и Айвазовским отображена не была, хотя у него есть несколько полотен, посвященных обороне Севастополя, и хотя во время осады города он приезжал в действующую армию.
Приезд его был краток, и не потому, что не хватило личной храбрости. Дело заключалось в другом: эту войну ни с каких позиций нельзя было изобразить победоносной, а тем более романтически-нарядной. Она шла в промозглой грязи окопов, она славилась казнокрадством и неразберихой, в первые же дни ее погиб блистательный и умный военачальник — Владимир Алексеевич Корнилов...
Много лет спустя Айвазовский нарисовал картину: на Малаховом кургане, возле того места, где погиб Корнилов, у креста, выложенного ядрами, стоит старый солдат-инвалид. Так же, как этот солдат, стоял на роковом холме сам художник. Стоял и думал о том, наверное, что прекрасная судьба адмирала Корнилова стала символом чести и непреклонности флотской. Или о тех затопленных в бухте кораблях он мог думать, чья красота безмолвно ушла на дно морское: А может быть, просто вспоминал далекий, сияющий день в Феодосии, когда все они были молоды и когда, казалось, в мире не оставалось других красок, кроме ликующей розовой и ликующей голубой...
...Возвращение в мыслях к этому дню было так естественно и сопровождало художника всю жизнь. Но