думал и писал, известно доподлинно.

'Удивительная женщина, — писал хирург в письмах к жене, в обзоре работы Крестовоздвиженской общины, в записках. — Удивительная женщина, она с ее образованием работает как сиделка и не слушает никаких наветов', 'редкий характер; нельзя не уважать'.

И еще: 'Ежедневно днем и ночью можно было ее застать в операционной комнате, ассистирующей при операциях; в это время, когда бомбы и ракеты то перелетали, то не долетали и ложились кругом всего Собрания, она обнаружила со своими сообщницами присутствие духа, едва совместное с женской натурой и отличавшее сестер до самого конца осады'.

…Но пока еще строки эти не написаны. Пока еще скрипит, подворачивается под ноги скользким, круглым бревном бесконечный мост, далеко не молодая сестра Екатерина Михайловна Бакунина идет по нему, заглядывая в лицо раненому с такой глубокой детской ямкой на подбородке…

— Жив? — спрашивает сестра, когда он на мгновенье открывает глаза. — Жив? Потерпи еще, вот Николай Иванович вернется, веселее пойдет.

…С Пироговым сестра встретилась, чуть ли не на следующее утро. Вместе стояли и смотрели они на дальнее пепелище, на проходящие войска… Это был взгляд назад, но для хирурга война еще не была кончена. Поэтому сразу же заговорил он о будущем, спросил, понимает ли она всю незаконченность их миссии.

— Ну, разумеется, Николай Иванович. Понимаю и готова продолжать служить под вашим попечительством, — сестра отвечала спокойно, сложив пальцы больших красивых рук перед грудью.

— А если я поручу вам самостоятельную и притом совершенно мужскую роль?

— Еще один аптекарь? — спросила Екатерина Михайловна устало, но готовно.

Намек был на херсонского проворовавшегося аптекаря, пустившего себе пулю в лоб после ревизии, проведенной пироговскими сестрами. Хирург кивнул большелобой головой:

— Превеликое множество аптекарей, Екатерина Михайловна…

Бакунина наклонила голову, показывая тем, что согласна и слушает дальше продуманный, научно обоснованный план сортировки и эвакуации раненых.

…Историки и романисты любят рассказывать, как раненый, которому Пирогов в первые дни обороны Севастополя ампутировал ногу, прийдя в себя от хлороформа, развязал припрятанную тряпицу, вынул из нее два скопленных на службе рубля и один протянул хирургу:

— Хорошо отрезал, батюшка. Прими за работу.

Но главная заслуга Пирогова заключалась все-таки не в том, что он лично резал хорошо. Крупны были его масштабы как ученого, как организатора. Хорошо резал, потому что впервые в России и одним из первых в мире применял хлороформ, наркоз, изобрел гипсовую повязку, сберегавшую от ампутации многие перебитые пулями, искалеченные конечности.

Не менее важно было и то, что он установил впервые в мире сортировку раненых, очередность при оказании помощи, раздельное содержание тех, у кого чистые раны, и тех, у кого — гангренозные. И вот теперь Пирогов предлагал Бакуниной проехать по всему пути следования, установить порядок в этапных пунктах от Симферополя до Петербурга, требовать, с неженской суровостью трясти нерасторопных, следить за порядком, уличать «аптекарей». Она согласилась и вот 'в больших сапогах и в бараньем тулупе тащилась пешком по глубокой грязи и сопровождала мужицкие телеги, битком набитые больными и ранеными; она заботилась, насколько было возможно, о страдальцах и ночевала с ними в грязных, холодных этапных избах…'

Так пишет Пирогов о последнем периоде совместной работы с Бакуниной, которую любил и почитал, пожалуй, больше других сестер. Но и к остальным относился с благодарностью за их безропотное самоотречение, за практическую сметку, трудолюбие. 'Что из всего этого хаоса точно хорошо, так это сестры милосердия', — писал он и отмечал в своих письмах и записках и тех, кто занимал положение, равное положению Бакуниной, был образован, богат, и тех, кто едва ли умел писать, но в ком чувства долга и сострадания шли впереди всех других чувств.

Ключ к Севастополю

На Малахов курган надо приезжать осенью или зимой, когда не видна красота нынешних пышно разросшихся деревьев и легче представить, каким был этот холм тогда, при Корнилове, Нахимове, Истомине, Хрулеве.

Но я иду по кургану в разгар лета, смотрю на купол панорамы на месте четвертого бастиона, на блочные, многоэтажные дома на месте пятого, на желтый, основательный дом, построенный там, где стояла батарея Жерве. До того дома совсем близко, я спускаюсь по склону к нему и тут у самой куртины узенького заборчика, опоясывающего курган, ловлю миг времени столетней давности.

Заморенные засухой плети дерезы, чахлые столбики полыни, пыльный тамариск — и через все это просвечивает белесая горячая земля. Очень много панцирей улиток, приклеенных слюдяной слюнкой к давно высохшим стеблям травы и закрученных на манер крохотных труб духового оркестра.

Как близко все это: место, где смертельно ранили Корнилова, место, где смертельно ранили Нахимова, место, где убили Истомина. Скорым шагом за полчаса можно обойти печальный треугольник. Но не надо ходить скорым шагом по Малахову кургану, слишком многое здесь говорит сердцу.

Этот вот такой будничный пригорок, даже с каким-то ларьком у бока, и есть Зеленый холм Камчатского люнета, поглотивший столько жизней и видевший столько героизма, что на него как-то странно смотреть: неужели он и впрямь, не в легенде, не в литературе и истории, существует? И до места, где стояла батарея Жерве, — рукой подать. Но не надо торопиться. Лучше представить себе, как скачет на своем приметном белом коне по Корабельной генерал Хрулев, чье имя связано с обороной не менее прочно, чем имена трех адмиралов.

Он скачет по городу, разрушенному третьим бомбардированием почти до сплошных руин. Снаряды, какие упали на Корабельную в эту, третью, бомбардировку, подсчитают потом: более пятидесяти тысяч. Пока что они не выстроились в колонки цифр, рвутся в воздухе, осыпая осколками, калеча и унося человеческие жизни. Точно так же потом подсчитают, что для атаки на Корабельную новый французский главнокомандующий, генерал Пелисье, выделил сорок тысяч войска. А пока эти сорок тысяч, затопляя пространство красными и синими мундирами, бегут, сваливаются во рвы, карабкаются по откосам, стреляют и победно звонко горланят. Их надо понять: наконец кончается, так им кажется, долгий срок осады: сегодня, 27 мая, город, безусловно, будет в их руках, надо только взять этот проклятый курган, этот ключ к городу: ура! за Францию!

Горят красивые прочные здания городской стороны, воющие языки пламени лижут колонны; рушатся, поднимая пыль, мазанки Корабельной. Генерал торопится по опасной, пристрелянной и длинной дороге с Северной на Корабельную. Немолодой, грузный, с обвившими усами и худыми, как бы опаленными войной щеками, в лохматой, приметной папахе, а возможно, что и в той бурке, в которой любили изображать его портретисты и вспоминать очевидцы…

…А на Камчатский люнет, Волынский и Селенгинский редуты идут четыре дивизии. С нашей стороны им почти нечего противопоставить, восемьсот человек всего, потому что чудовищная неразбериха, царящая в главном штабе, дошла до апогея. До такой степени, в какую ум отказывается верить. Возмущаясь сейчас, мы должны представить, что думал и чувствовал Хрулев, спеша на Корабельную. Но есть ли у него время думать? Или все душевные силы сосредоточены на одном — поспеть? Однако почему он спешит на Корабельную? Ведь совсем недавно генерал командовал там всеми войсками и никуда не отлучался? Командовал, но был отставлен, переведен на спокойную, почти бездейственную Северную. Вместо него назначили генерала Жабокритского, да тот, узнав от перебежчиков о предполагаемой атаке, сказался больным, самовольно удалился с Малахова…

Позже историки запишут: '…Но в Севастополе видели в этом другие причины и имели основания говорить, что редуты наши проданы неприятелю'. Позже историки вообще восстановят по черточкам весь этот страшный день. И о том, как кинулись к Хрулеву, напишут они, и как, прибыв на Малахов курган, генерал увидел: в ложементах перед третьим бастионом — англичане, на Камчатском люнете —

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату