А во дворе воет, скрежещет, бьет о крышу. Сидят мужчины, уронив руки в колени, думают не каждый о своем, все об одном и том же: нет предела человеческим силам, если придет край. А сегодняшняя заварушка, разве ж это край?

— Пробьемся к трактористам, чего ж не пробиться, Михаил Андреевич? Разве мы не понимаем, раз надо, так надо, — отвечает за всех один на вопрос, которого Македонский не задавал.

…Муки, привезенной тракторами, могло хватить не надолго. А долина «Коктебеля» по-прежнему была отрезана от всего света. Еле-еле удалось связаться с Судакским райкомом партии. Там обещали муку доставить на байдах в Крымское Приморье. Если, конечно, за это возьмутся рыбаки.

В ночь до прихода байд Македонский приказал соорудить несколько саней, чтоб на них везти муку от берега в Щебетовку. Утром сани двинулись по долине к морю, к устью реки Отузки. На санях привезли бревна для причала, а как его соорудить? Вода ледяная и неспокойная, ждать нельзя: байды мотаются по заливу такими скорлупками, что и смотреть на них нехорошо.

— Шаров, Шаров, заноси с того боку, кому говорю? — Они с Шаровым тащили одно бревно, оступаясь на скользких морских камнях, валили его в воду так, что конец выступал мостком. Рядом хрипло от натуги дышали другие мужчины.

Когда бревна шатко и ненадежно были навалены, к ним подтянули Байду, и первым на борт ее вскочил Македонский. Он кинулся к мешку, но высокий рыбак, высвободив свое красное под жестким капюшоном лицо, крикнул зло:

— Уйди, оборвешься, моложе тебя не нашлось?! — крикнул так и осекся, наткнувшись на его взгляд. А следом лез Шаров, потом другие. С мешком на плечах Македонский прыгнул на пляшущие вывертывающиеся из-под ног бревна, скинул груз на сани, вернулся за вторым мешком, за третьим.

Рыбаки торопились, поглядывая на темную тучу, злой щучкой выплывающую из-за Кара-Дага, и у Македонского вдруг сжало горло от благодарности к этим людям. И к своим, совхозным. Что-то билось в груди, растекалось теплом до пальцев, слабело сердце, и, чтоб преодолеть эту слабость, Македонский шагнул к мосткам.

Последний мешок ему на спину грузил опять тот высокий, краснолицый, в капюшоне, только теперь капюшон был откинут, на щеке рвано проступил шрам.

— А ничего, справляешься, товарищ Македонский, командир, — рыбак прихлопнул по мешку, голос его звучал из-за плеча, некогда было обернуться, спросить, откуда знакомство, не из лесу ли? Или никакого знакомства не было, просто кто-то успел объяснить рыбаку, кого он только что чуть не шуганул с борта.

Вечером жена растирала ему руки гусиным жиром, а он сокрушался: не поблагодарили рыбаков как следует, не угостили, даже на будущее не успели в гости позвать.

— Это ж надо, таких людей, считай, без спасибо отпустили. Там один был — знакомое лицо, знакомое! А где встречал, не вспомню — вот здесь шрам. Может, наш, партизан?

— Папа, ты на войне был? В лесу? — Сашка смотрел круглыми темными глазами, переступая от нетерпения ножками.

— С чего ты взял, сынок? Я в грузчиках подрабатывал…

На войну директор вернулся ночью, во сне. Давно ему уже не снилось, что он поднимает над головой автомат, дает знать: в атаку! Давно не снилось, а тут постучалось, как наяву: бежит он, стреляя, по склону возле Бия-Салы, только ноги скользят не по длинной под мокрым снегом зимней траве, а по заледенелым бревнам причала. Тело чувствует тугую, запальную дрожь автомата. Вот падает, сломившись надвое, фашист, вот другой ловит руками воздух: за что бы зацепиться.

Но тут начинает тоненько свистеть в ушах, как свистел вчерашний ветер, в лицо брызжет кора, сбитая чужими пулями, и вперед вырывается грузчик из Бахчисарая, дядя Коля Спаи, чтоб прикрыть командира своей грудью. А рядом со Спаи бежит тот рыбак, прямо в своей рыбацкой робе бежит, и нет в том ничего странного, потому что у них с дядей Колей Спаи одинаковые немолодые крестьянские лица с темной задубевшей кожей и одинаковые руки.

Мать виноградарей

Она встала за высокую полированную трибуну и вдруг сообразила: ни ей зала не видно, ни ее не разглядеть, разве что макушка торчит из-за трибуны. Сделала шаг в сторону, распустила на голове белый платок, от которого вдруг стало душно, сказала:

— Нынче с каждого гектара мы в звене собрали по триста центнеров винограда, — дальше еще что-то надо было говорить, но она не могла, переводила дыхание.

А из зала кричали, не выдержав тишины:

— Сколько? Сколько? Повторите, Мария Александровна.

— Триста центнеров.

— Ого! Больше, чем весь наш колхоз! — Кто-то крикнул так с галерки и пристукнул о колено с досады. Или, может, от удивления?

— Каждый член звена вырастил по две тысячи пудов. Интен… Интенси…

Она долго заучивала трудное слово и сейчас все равно сказала его неправильно, но все поняли, начали ей хлопать, и в президиуме тоже.

Аплодировали сначала так, потом стоя. Участники областного партийного актива стояли и аплодировали минуту, другую, пять. Зал симферопольского театра был велик, она не видела всех, но чувствовала, как будто они дышали прямо на нее, придвинувшись к самой сцене.

— На выращивание каждого центнера в этом году мы потратили всего два человеко-дня, благодаря нашим механизаторам коктебельским, — она сделала такое движение, как будто и в самом деле собиралась поклониться. Потом выпрямилась, пережидая новую волну аплодисментов и выкриков.

Может быть, этой цифре удивлялись и завидовали еще больше, чем первой.

— Мария Александровна, а в сорок седьмом году, в сорок седьмом — сколько на один центнер вы тратили? Не помните? — кинул ей кто-то из президиума.

— Не помню, — сначала она потопталась виновато, потом опять махнула рукой, как будто кидая в зал слова. — Кто тогда считался? Себя тратила, детей тратила от темна до темна! Сейчас найди такого, чтоб согласился столько-то работать? Сейчас каждый изволит знать насчет механизации, и я нашими механизаторами горжусь, вон они сидят, им тоже похлопайте!

Когда она вернулась на место, села в президиуме рядом с директором совхоза Македонским, пальцы у нее подрагивали, как после целого дня обрезки.

— Устала, Мария Александровна, или волнуешься? — директор прикрыл ее руки своей короткопалой, широкой. — Хорошо выступила, не волнуйся.

— Я не волнуюсь: Маньку вспоминаю.

Он слегка поднял бровь, хотел спросить, видно, какую Маньку, почему вспоминает, но тут опять захлопали, повернувшись в ее сторону, Македонский — тоже, высоко поднимая руки — громче, мол, чествуйте, громче.

А она сидела неподвижно, не в силах высвободиться из-под налетевших воспоминаний.

В этих воспоминаниях шуршало море, накатываясь на гальку вечерней слабой волной, и она сама шла по берегу в мокрой после купанья рубашке, в юбке, которая прилипала к ногам. Волосы у нее тогда тоже намокли, она не подбирала их, и молодой мужчина с аккуратными, щекотными усами смотрел на эти волосы, не отрываясь.

Молодой мужчина с аккуратными усами был ее муж, они возвращались от рыбаков, и в руке он нес огромную, как колесо, камбалу с розовыми, живыми еще жабрами.

И так близко подошло все это к тому длинному столу президиума, за которым она сидела, что вдруг показалось: прямо из-за кулис наносит на нее вечерним сладким запахом земли глинистого обрыва, по которому они тогда поднимались с мужем.

И ей захотелось окликнуть Маньку Брынцеву, предупредить о том, что должно было случиться через минуту, она даже слабо пошевелила рукой на красной богатой скатерти, но осталась сидеть, как

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату