сидела.
…Манька шла молодая, железно налитая силой, и колкие камешки осыпались у нее под ногой, а за поворотом не то чтобы ждали Маньку, но встретились ей в тот день как раз те, чьи земли перешли артели, а значит, и ей, вечной батрачке и дочери батрака…
Первый крикнул:
'Хозяйка с нее, как с собачьего хвоста — сито'.
'Ничего, она красной косынкой повяжется, портфель в руки возьмет — сгодится на нашем базаре'.
А потом был мгновенный запах злого пота, перекошенные, как кирпичом натертые лица, и она тоже кинулась в драку, закричала, хотя ходила тяжелая, уже живот под юбкой виден был.
Ночью они с мужем лежали у себя в мазанке без сна. Не то опасались, что кто-нибудь явится поджечь, не то просто не спалось от голубого лунного света на полу, от молодости. Луна текла тогда прямо к ногам шелковым светом, кажется, можно было нагнуться и потрогать его, как дорогую косынку. Нагибаться она не стала, сказала с внезапной решимостью:
'Этой осенью в ликбез пойду. Раз власть теперь наша, надо добиваться. Весело жить'.
Чего добиваться и какое веселье в ликбезе, она сама понимала смутно, но ей вдруг захотелось, чтоб у нее стало такое же лицо с жесткими морщинками, как у тех женщин, которые приезжали из Феодосии, ходили с портфелями, в красных косынках.
Целая жизнь прошла между той летней теплой ночью, когда она говорила о ликбезе, о том, что надо добиваться, и нынешними аплодисментами… Жизнь, в которой родились шестеро сыновей и немцы расстреляли мужа, жизнь, в которой на собственной спине перетаскала она тонны лесной, сытной земли на участок звена, и сыновья тоже носили, все шестеро, разве что в мешках поменьше. Жизнь, в которой приходила радость от летних, шепчущих по листве дождей, и страх перед голыми крымскими морозами: не погибли бы лозы. А больше всего было в этой жизни труда, безжалостности к себе и требовательности к тем, кто работал рядом с нею и тоже, как она, должен был не только стараться руками, но и думать, что еще можно сделать, чтоб увеличить урожай, уменьшить затраты…
Бывало, и шарахались от нее из-за этой требовательности:
'Ты, Мария, двужильная, а я такая, чтоб и себя пожалеть: не могу кусок на ходу жевать, детей гонять на казенную работу'.
'Для меня она не казенная…'
'Правильно, тебе оно надо: ты у нас Герой…'
Но и до того, как получить звание Героя, она не знала отдыха, надеялась, прежде всего, не на свой приусадебный участок — на успехи «Коктебеля», на его будущие богатства. И они пришли: богатство, слава, та самая веселая жизнь, о какой говорила когда-то мужу, глядя на шелковый лунный свет, расстеленный на полу, и не очень-то отчетливо понимая, что вкладывает в свои слова.
Сейчас не молодым, а спокойным, обстоятельным весельем души было для нее не только то, что она добилась рекордного урожая, но в большей степени — что опыт ее перенимали по всей области, верили ее советам, уточкой бегали вокруг, ловили каждое слово…
…Она сидела за красным столом президиума, вглядываясь в свою жизнь, такую длинную и такую разную, как будто ее прожила не одна женщина, а, по крайней мере, три. И придумавшая обрезку на длинные дуги, ездившая по хозяйствам строго и с почетом, только понаслышке знала о Маньке-батрачке…
…Вторая звезда Героя Социалистического Труда засверкала на груди Марии Александровны Брынцевой в следующем, 1959 году. И тогда же, как полагается, поставили в совхозе бронзовый бюст. Бронзовая Мария была, конечно, похожа на нее, но смотрела суровее и дальше, что-то проглядывало в ее лице от тех женщин, повязанных красными косынками, которые когда-то, еще в самом начале Советской власти, приезжали, рассказывали, какая будет жизнь и как за нее надо бороться.
Три поездки в Джанкой
— …Лучший мастер участка Рак Иван Кузьмич обеспечил в бригаде Сиротюка… — Дальше шли цифры, говорящие об объеме работ, перевыполнении плана и экономии, но я уже не вслушивалась. Рассматривала лица людей, сидящих на собрании рядом со мной, стараясь найти то мальчишеское, худое, всегда готовое к иронической улыбке…
Я почему-то не подумала, что он мог измениться за эти шесть лет, Ваня Рак, мой первый знакомый на канале. И он действительно не изменился.
Когда я подошла к нему в перерыве, он поднял глаза, и в них, кроме узнавания, мелькнуло ребячье лукавство, будто он тоже решил: 'Вот это здорово! Через шесть лет и на том же самом месте!'
Шесть лет назад, то есть тоже ранней весной 1961 года, ехала я в Джанкой, на Северо-Крымский, в одну из своих первых журналистских командировок. В кабине, кроме шофера и меня, сидел еще плотный, хорошо сколоченный и ладно одетый дядька-механизатор. Всю дорогу рассказывал он, как удачливо 'рвал куски' где-то в Средней Азии. 'Есть-пить там — не спрашивай, но зато на остальное жаловаться не приходилось'. А здесь, в Джанкое, говорят, не хватает техники, так как мы, случайные попутчики, считаем:
— Устроюсь? Может выгореть? Стаж у меня подходящий, разряд…
— Чего ж не выгореть? — успокаивал шофер. — Тут на машинах кто работает? Пацаны, мальчишки. Они, может, тот скрепер первый раз месяц назад увидели, с курсов только. А ты своему делу мастер, хозяин.
Я была рада избавиться от такого «хозяина» и шла по Джанкою одна под голыми ветками, под не родившимися еще звездами; они только проблескивали иногда случайным лучиком на зеленом вечернем небе. Теплый ветер, свободно залетавший в степной, одноэтажный городок, толкал меня в грудь и был как бы не просто ветром начала весны, но ветром самого Начала. И дорога, разъезженная, засыпанная щебенкой, но без асфальта пока, тоже каким-то образом намекала на то, что начинается…
В общежитии хлопали плохо пригнанные двери, из комнаты в комнату ходили ребята. Кто еще в спецовках, кто уже в тельняшках с засученными рукавами, с полотенцами, перекинутыми через плечо… На лестнице сразу несколько человек, одинаково согнувшись и одинаково орудуя суконками, чистили ботинки. В кухне молоденький и очень кудрявый мальчик варил что-то в большой кастрюле… И в его тонкой шейке с ложбинкой заключалось нечто, тоже свидетельствующее о самом Начале.
Постучав в первую попавшуюся дверь, я оказалась, как по волшебству, в комнате, где жил только что, буквально час назад, выбранный секретарь комсомольской организации СМУ-3. Звали его Ваня, Ваня Рак.
У него было милое и насмешливое лицо того классического славянского типа, какое полагается иметь третьему сыну в сказке. В конце концов, самому умному, самому смелому и удачливому.
Биография Ванина была несложна: кончил школу, работал в Доме культуры.
— Что там делал? Портфель таскал, заведовал.
— А в строители как?
— Очень просто: положил портфель, взял лопату.
Он сидел, зажав между коленей большие, обветренные руки, голова чуть дурашливо втянута в плечи. Наверное, ему очень хотелось сказать: 'Ах, отстаньте вы все от меня, нашли общественного деятеля'.
Этого по вежливости и новому своему рангу он не сделал, а просто вскочил, решив внезапно:
— Эдика позову. Меня сегодня благословили. А Соколовский комсомольским штабом уже сколько времени командует.
Эдик оказался еще моложе Вани. У него были детские безмятежные щеки, детские надменные губы. И биография соответственная. Однако рассуждать и отвечать на вопросы, Эдику было явно легче, чем Ване. Стройка замечательная, и если уж говорить о людях ее, то выбирать надо не таких, как они, тут нужен человек, уже сделавший что-то такое… Эдик пошевелил плечами, примеривая слова «необыкновенное», «героическое»? Правда, героического на стройке, пожалуй, пока еще нет. Вот на Каланчаке, у Губаренко —