На другой день, с утра, укладывали вещи. Хлопотала, в основном, Нина: складывала все, что могло пригодиться. Иргизов не находил себе места. Наконец, оделся, вышел из дому и вскоре был у Каюмовых.
Ратха нашел в глубине двора: он стоял возле клумбы с распустившимися розами и внимательно смотрел на них. Иргизов окликнул его, но Ратх не услышал.
Иргизов еще раз, погромче, окликнул Ратха. Тот обернулся. Сухое, сосредоточенное лицо подернулось скупой улыбкой. Он вынул руки из кармана вельветовой жилетки и подал руку:
— Здравствуй. Извини, что вчера не смог разделить с тобой застолье. Признаться, не хотелось тебе портить настроение. Вы с Ниной уезжаете, у вас настроение, а я, как видишь…
— Ратх, что, все-таки, случилось? Где ты теперь? Говорят, тебя освободили от должности инструктора?
— Я теперь в Осоавиахиме, — усмехнулся Ратх. — Тоже — инструктором. Бюро решило, что именно в Осоавиахиме подходящ метод командования, а в колхозах командовать нельзя.
— Ратх, но, наверное, так оно и есть, — мягко заметил Иргизов. — Надо вырабатывать в людях сознательность. А это делается постепенно.
— Ты еще! — вспылил Ратх. — Вот такие, как ты, добряки, и портят все дело! Наша революционная сознательность формировалась иначе. Нас уговаривали, убеждали, пугали, чтобы мы не шли против царского строя, но мы брали оружие! Нас били по головам, гноили в тюрьмах и ссылках! Нас расстреливали пачками. Нас вешали на площадях! Вот так формировалось наше сознание! А теперь за то, что я раскулачиваю врагов Советской власти и записываю их в колхоз, чтобы перевоспитать в коллективе, меня снимают с должности. Нет, Иргизов, выльется вам ваша доброта кипятком на голову. У туркмен есть поговорка: «Камыш крепко не зажмешь — пальцы порежешь». Вы забыли эту поговорку!
— Каюмыч, да ты что? — удивился Иргизов. Таким разгневанным он еще не видел Ратха. — Ты успокойся, Каюмич. Я знаю, что ты человек бескомпромиссный, как говорится: или — или… Но сейчас такое время… Даже не знаю, как точнее сказать… Словом, жизнь начинает строиться на доверии… Одно доброе слово сильнее десяти строгих.
— Да брось ты, — отмахнулся Ратх. — Ты и такие, как ты, заблуждаетесь. Вы сняли с обстановки строгость. Вы разрядили ее. Но не сегодня, так завтра вы пойдете с саблями наголо против басмачества, потому что ослабили обстановку и дали возможность басмачам ополчиться на Советскую власть. Завтра вы будете рубить басмачей и кричать, что занимаетесь самым гуманным делом. Но вы могли бы не допустить кровопролития, если б не развенчали нашу строгость. Революционную строгость! С вас это спросится. Времена меняются, Иргизов. Вы выставляете себя людьми добрыми, но вы — просто либералы.
— Каюмыч, опомнись. Ну, что ты взбеленился? — пошел на примирение Иргизов. — Ну какой я либерал? Просто я терпеливее тебя. Я прощаю девять смертных грехов из десяти каждому грешному человеку. И тоже тебе приведу хорошую пословицу: «Терпение и труд — все перетрут».
— Терпение — добродетель ослов. Так когда-то высказался один умный француз, — Ратх скривил губы в ухмылке.
Спору не было видно конца. И если б не женщины, вернувшиеся из магазина, долго бы еще вздорили боевые друзья. Но вот донесся требовательный голос Тамары Яновны:
— Ратх, что все это значит?! Ты почему так ведешь себя с гостем?
— Какой еще гость! — отмахнулся Ратх. — Друг не бывает гостем. С Иргизовым я говорю, как с самим собой. Сам себя переубедить не могу, а Иргизов со мной справиться не может.
— Ах, какой ты самокритичный! — рассердилась Тамара Яновна. — Придется мне взяться за тебя, раз ни сам, ни Иргизов не можете привести в порядок нервы.
Подошла Галия. Посмотрела озабоченно на осунувшееся лицо Ратха, улыбнулась.
— Стоит ли убиваться из-за всяких пустяков? Вчера мы весь вечер думали о тебе, деверек, переживали, а оказывается тебя сделали инструктором Осоавиахима! Но эта же служба гораздо чище, чем ездить по аулам! Планеристы, парашютисты, мотоциклисты… Это же так интересно!
Ратх с досадой вздохнул.
— Галия-ханум, очень жаль, но вы мало разбираетесь в нашем деле. Ну да, ладно, не будем говорить об этом. Кажется, я попортил всем вам настроение. Простите меня. Как дела у вас в интернате? Давно не интересовался.
— Ах, деверек… — Галия вдруг плотно сжала губы, отчего они скривились, и полезла в карман за платочком, чтобы промокнуть на глазах слезы.
— Что с вами, Галия? — насторожился Ратх.
— Что-нибудь случилось? — перепугался Иргизов.
— Со мной-то ничего… А с другими… Сейчас, когда шла из магазина, я встретила нашу заведующую. Она мне сказала, что басмачи в Тахта убили мою бывшую соседку Джерен. Молодая такая, прямо красавица. Заведующая говорит: пришли басмачи в Тахту, приказали всем женщинам, чтобы немедленно надели яшмак и не показывались нигде без яшмака. Тогда Джерен собрала всех подружек и сказала: «Не хочу жить под яшмаком! Хочу жить с открытым сердцем». Сказала так, а ночью пришли к ней в кибитку человек десять и вырезали ей грудную клетку. «Живи с открытым сердцем!» — сказали… и ушли… Два дня Джерен жила с открытым сердцем, потом умерла. — Галия расплакалась…
Ратх стиснул зубы. Иргизов нахмурился. Долго молчали. Наконец, Ратх не выдержал:
— Вот она, ваша доброта! Вот! Вы их уговариваете, а они отвечают зверствами. Да какими зверствами! Какая изощренность? Палачи средневековья позавидовали бы! Нет, Иргизов… Я никогда не соглашусь с тобой. Пусть я допустил «левачество», но и вы допускаете либерализм!
Две черноглазые девчушки — дочери Амана принесли и поставили на тахту большой фарфоровый чайник и две пиалы. Ратх взялся за чайник. Иргизов озабоченно посмотрел на часы:
— Каюмыч, мне ведь некогда. Я зашел проститься с тобой.
— Спасибо, Иргизов, но я все-таки приду на вокзал, провожу тебя. Ратх налил чай и бросил в пиалу кусочек сахара. — В конце концов, я не из таких, которые вылетают из седла при первом же встречном ударе. Мы еще повоюем за истину.
XIX
По улицам Ашхабада, гулко рассыпая дробь копыт, прошли эскадроны туркменской национальной кавалерийской бригады, и снова наступила тишина, перемежаемая паровозными гудками.
С отъездом в Каракумы Амана и Акмурада глухо стало на каюмовском подворье. Правда, днем и раньше во дворе бывало тихо — все мужчины, кроме Каюм-сердара отсутствовали. Но зато по вечерам двор оглашался множеством голосов и звуков. В гости к Ратху и Аману часто приходил Иргизов, навещали соседи, иногда — музыканты и даже писатели. А теперь вечером, с закатом солнца, наваливалась на осиротевший двор жутковатая темнота. Ворота закрывались на замок, комнаты изнутри — на дверные крючки. Галия- ханум с вечера закрывалась со своими дочерьми. Тамара Яновна с Ратхом тоже ложились рано: Ратх из Осоавиахима приходил уставший. То у него стрельбы в тире, то кросс по пересеченной местности. А в последнее время все чаше он пропадал за городом, у подножия Копетдага, где совершали полеты планеристы. Тамара Яновна частенько видела из окна Наркомздрава силуэт планера на фоне гор. Видела, как возвращались оттуда в вечерних сумерках юноши и девушки, заполняя гомоном улицу. Она спешила домой, но еще долго приходилось ждать, пока возвратится Ратх. Иногда и сама Тамара Яновна задерживалась на собраниях и совещаниях: дел было много.
Возвращаясь домой, Тамара Яновна на всякий случай заглядывала в почтовый ящик, хотя заранее знала, что дед Каюм-сердар, если было что-то в ящике, давно вынул. Все Юрины письма из Тулы он прочитывал первым и всякий раз, как только приходила с работы Тамара Яновна, нес заветное письмецо от сына ей. За три года — теперь уже Юра заканчивал рабфак и мечтал о Московском нефтяном институте, у Тамары Яновны скопилась целая кипа его писем. В одном из последних писем Юра писал матери, что институт только-только образовался из нефтяного факультета горной академии, в нем будут преподавать такие светила, как Губкин и Топчиев, и попасть в него — главная цель жизни Юры.