мире природы, так и в мире истории. Идея подчиняет себе материю, воплощается в ней, становится неотрывна от материи, делается организационной идеей. Современная физика показывает нам значение организационных идей, положенных в основу мироздания. Современная теория эволюции обнаруживает тот подбор их, которым определяется развитие органического мира. Нечто подобное вырисовывается и в философии истории. Исторический процесс понимается здесь как последовательная смена организационных идей, как их зарождение, развитие и упадок. И даже такое социологическое явление, как 'класс' (именно марксистами выдвигаемый на первый план социальной жизни), невозможен вне наличия идеи, его образующей. 'Класс' как социологический феномен создается идеей класса — можно говорить о классообразующей силе идеи.
И нет другого более яркого примера самостоятельного значения идеи в истории, чем судьба русского коммунизма. Своей материальной основой он считает рабочий класс и промышленность. Эта основа в русских условиях была минимальна. И все-таки в первых этапах революции коммунисты одолели всех своих многочисленных противников, ибо владели наиболее вразумительной и яркой организационной идеей ('диктатура пролетариата') и наиболее ревностно служили ей. Единственное в русском марксизме живое движение мысли вдет в сторону идеократического перерождения марксизма, первенства идеи прообраза над материальным субстратом, исследования факторов, к ней относящихся.
Философия евразийства есть именно философия организационной идеи. От материализма, в его классическом виде, она отграничена также резко, как и от всякого отвлеченного идеализма. Идеализм не имеет приводных ремней к материализму. Евразийцы отмечены совершенно исключительным вниманием к материальному, даже особым чутьем к нему. Недаром их часто обвиняют в 'географическом материализме', материализме историческом и т. д. Но то материальное, с которым они имеют дело, — это материя, проникнутая идеей, это материя, в которой дышит Дух.
В истории евразийцы изучают организационные идеи и их носителей. И мысль их обращена к Носителю тех идей, которыми живет мироздание. Философия евразийства имеет религиозное завершение. Евразийцы далеки от мысли кого бы то ни было приводить к Богу путем давления и насилия. Но они живо ощущают Божественную природу мира. Каждая из его отраслей имеет свою самозаконную ритмику развития, но все они вместе складываются в гармоническое единство.
Евразийцы знают, что русская философская мысль и философская мысль других народов Евразии только тогда поднимутся на достойную их небывалую высоту, когда снова, после пережитых испытаний, загорится в просторах Евразии ярким огнем религиозное вдохновение.
И евразийцы решительно отвергают коммунистический тезис о существовании какого бы то ни было противоречия между религиозным началом и новым социальным строем. Как раз наоборот: новый строй обретет полноту и устойчивость в тот момент, когда просветится внутренним религиозным светом.
Совершенно нелепы утверждения, что христианство соединимо с любым социальным укладом. Например, строй государственного хозяйства, освобожденный от личной корысти и проникнутый, в своем пределе, мыслью об общем благе, никак не менее соединим с христианством, чем, например, частно- хозяйственный уклад.
Евразийцы стремятся к созданию новой социальной эпохи. В то же время, по их упованию, эпоха эта будет эпохой веры.
Здесь раскрывается, в особом повороте, сказанное выше о сочетании революции и традиции. Наиболее жизненное из осуществленного революцией должно сопрячься с наиболее просветленным в традиции.
ДВА МИРА
Евразийство заключает в себе зерно стремления к истине общефилософской. Но применительно к евразийству законен и понятен также иной вопрос: вопрос об отношении выработанного круга мыслей к бурно-текущему, кипящему потоку современности. В данном повороте евразийство сводится к стремлению осознать и осмыслить совершающийся и совершившийся выход России из рамок современной европейской культуры. В эту краткую формулу укладывается содержание значительной части развертывающегося исторического процесса… В то же время евразийство есть попытка истолковать этот выход с точки зрения исторической философии, которую оно приемлет. Для философии этой зарождение, развитие, умирание культур суть внятные непреложные факты; в восприятии этом судьбы индивидуальной культуры столь же ощутительны и живы, как и судьбы индивидуальной личности, хотя бы, как общество над личностью, существовала над отдельными культурами некоторая объединяющая черта… Восприятие это не утверждает всестороннего сходства между судьбами культуры и судьбами личности, не означает приятия 'натуралистического' или 'органического' взгляда на общество. Смысл этого восприятия — что оно утверждает действительное быванье общественно-культурных 'зарождений', 'расцветов', 'упадков'…
Чтобы понять, в каком смысле в этих страницах говорится 'о выходе России из рамок современной европейской культуры', нужно обратиться к русскому прошлому, хотя бы недавнему. В русском XIX веке явственно различимы два обособленных преемства. Одно обнимает занимающуюся в 30-40-х годах зарю русского религиозного творчества. Рождаясь из недр некоего древнего духа, с трудом преодолевая покровы окружающей среды, религиозное озарение вспыхивает в позднем Гоголе, славянофилах. Окружающее невластно заглушить лучи. Брезжащий свет разгорается в творчестве Достоевского, Владимира Соловьева и тех, кто был и есть с ними. Как наследие XIX века Россия обретает достояние нравственно-совестной и богословской мысли, достояние, поистине составляющее, в выборе и сопоставлении, канон книг русских учительных… В области живописи русский XIX век дает два явления, которые были бы непонятны, взятые в них самих: настолько они не связаны с окружающей их средой! Эти явления: Александр Иванов как автор эскизов на библейские темы и Михаил Врубель как мастер фресок киевского Кирилловского монастыря… В этих двух художниках заложен существеннейший смысл судеб русской — одной ли русской? — живописи XIX века. Сколь ни были в ином ошибочны и превратны увлечения обоих, только в сопоставлении с религиозно-нравственным и богословским 'деянием' Гоголя, Хомякова, Леонтьева находит место, раскрывает значение завещанное ими творение. В развитии 'европейской' культуры, в пределах XIX века, та совокупность писаний, которую мы именуем 'каноном книг русских учительных', так же, как явление Иванова-Врубеля, по стилю и сущности не имеет подобий… Зато имеет подобие иное преемство, сказывающееся в судьбах русской культуры, — преемство, начатое просветителями-обличителями XVIII и первой половины XIX века, идущее через Добролюбова, Писарева, Михайловского к просветителям- правителям большевистской эпохи; преемство позитивного мировоззрения, идолопоклонства 'науке', преемство не скепсиса только, а 'нигилизма' в отношении к 'вненаучным' началам человеческого бытия; преемство не улыбки авгуров, но громкого смеха кощунственных…
Скажут, быть может; 'Два различных направления общественной мысли'; сказав, ошибутся: не два направления, но два разных исторических образования, два раздельных исторических мира!.. К первопроповедникам христианства, к истокам, начальным моментам великого исторического цикла уводят проникающие Хомякова и Достоевского, Леонтьева и Соловьева пафос и озарение. К поздним временам неверия (эпикурейского или коммунистического, безразлично), в периоды 'просвещения' (достояние убывающих культур) ведут мировоззрения нигилистически-'научные'… Противоречивое, причудливое сочетание — сочетание начала и конца, раннего и позднего, открывающего и завершающего. Весь он таков — русский XIX век: красочный и двойственный, внешне спокойный, внутренне напряженный, отображающий борьбу спорящих друг с другом о господстве подземных, вулканических сил…[7]