— Значит, профессор? — усомнился я.
— Да, доктор исторических наук.
Я привел его в барак. Кто-то по приказу Питерского сбегал на кухню и принес дрожжевой гущи. Ее посыпали сахаром, дали хлеба, и Шувалов стал есть, жадно глотая и давясь.
— Ну, и за что же тебя? — спросил Питерский.
— Я… видите ли… занимался Иваном Четвертым Грозным и очень нелицеприятно отозвался о нем, как о человеке и о государственном деятеле, в том числе о бесчисленных злоупотреблениях властью самого царя и его опричников.
Он выпил через край остатки гущи и с сожалением заглянул в пустое ведро.
— Я привел в доказательство тысячи фактов, документы, но… Кому-то наверху это не понравилось, и меня взяли, — он тоненько засмеялся. — А потом я признался. К тому же фамилия у меня…
— Ну да, Шувалов, — быстро проговорил я. — То есть ты из этой фамилии?
— Кто его знает… — неопределенно пробормотал старик.
— Интеллигент, головастик, — презрительно протянул сидящий на нарах Саня Толстый.
Но Питерский зло оборвал его:
— Молчи, жирный. Что ты знаешь, кроме карт, чем хвалишься, темнотой?..
Питерский повернулся к смотрящему ему в рот шестерке.
— Иди, позови нарядчика, Шарика, скажи, Питерский срочно зовет.
Нарядчик в лагере — это грандиозная фигура, как в империи Османов — великий визирь. От него зависело очень много: работа и не работа, бригада, и вообще — жизнь и смерть. Нарядчиком был Шариков, ломовой, как тогда говорили, мужик лет тридцати-тридцати пяти, светлый, с белесыми бровями и черными пронзительными глазами. Он имел двадцать пять по указу. Ревизия обнаружила на базе большие недостатки…
Одет он был почти цивильно, как на свободе. Только брюки, заправленные в хромовые офицерские сапоги и кепочка-восьмиклинка, которые давно уже не носят, как-то отделяли его от свободных.
— Что стряслось в дворянском гнезде? — быстро проговорил он, входя в барак.
— Ты знаешь этого мужика? — кивнул Питерский на испуганно съежившегося Шувалова.
Шариков ухмыльнулся:
— В лагере столько фитилей, что всех их знать невозможно. И чем же он знаменит? Какая статья? — спросил он у Шувалова.
— 58, десять, — сразу вскочил тот.
— Фашист, — снова ухмыльнулся Шариков.
— У тебя есть место в О.П.? — спросил Питерский. — Он мой земляк, профессор истории. Я знал его по свободе. Пока его надо в О. П. на месячишко. А потом что-нибудь придумаем.
Шариков пожал плечами:
— Только для тебя, дядя Ваня. — Он написал на клочке бумаги несколько слов и кинул на стол. — Иди в О. П., фашистик, и не трись на глазах. Вашего брата не сильно здесь жалуют.
У Шувалова был удивительно красивый почерк. Потом его устроили в ППЧ учетчиком, потом он… Короче, больше он не попал на общие работы и постепенно обрел человеческий вид. А потом, когда умер величайший гуманист всех времен и народов Шувалов был освобожден первой же комиссией.
Ну, конечно же, я читал и Солженицына, и Гинзбург, и Аксенова, и многих других. То, о чем говорят эти люди, — стопроцентная правда. Только одно: героев среди этих, так сказать, политических, было, прямо сказать, маловато. Впрочем, их можно понять Они попали в плен… Но к кому? К своим. И против кого же собирать волю и силу? Против своих? Потом пришли другие — бендеровцы с их оголтелым национализмом, власовцы, разные полицаи и старосты, но там были очень разные люди — и их благородия и их превосходительства, и не успевшие опериться птенцы, попавшие, как кур в ощип.
… — Да-да, — кивнул я. — Я вас узнал. Вы — Шувалов Николай Фомич, доктор истории, статья 58, пункт 10, срок 10 лет.
Шувалов печально улыбнулся:
— Да-да, пункт 10 и 10 лет срока.
— А это — ваши внуки?..
Он очень много знал, этот старик. Вечерами он пересказывал нам Нестора, рассказывал о князе Боброке, об отце Сергии, об Александре Невском, об Ослябе и Пересвете, о знаменитых повстанцах и разбойниках. Помню, как он рассказывал о казненном впоследствии Ваньке-Каине.
— Вот ведь сука, — комментировал тогда Питерский, — смотри-ка, и кликуха-то у него была какая — Каин. И с выдумкой ведь был. Ссучился, пошел в сыщики, в палачи.
Шувалов готов был рассказывать о ком угодно, только когда дело доходило до Грозного, он отмахивался:
— Достаточно мне моего червонца.
Но однажды, оглянувшись по сторонам, прошептал мне чуть ли не в самое ухо:
— Этот наш, — он ткнул пальцем вверх, — такой же тиран и садист, как Ванька Четвертый. Люб ему Ванька, люб. Себя в нем видит, как в зеркале.
— Ты имеешь в виду… — начал было я.
— Да, да, его, не называй это имя…
…Солженицын говорит, что уголовники содействовали администрации в избиении, уничтожении и уничижении политических. Дело в том, что до прихода бендеровцев и власовцев никаких политических там не было. Это во-первых. А во-вторых, весь народ относился к так называемым политическим нетерпимо, называя их фашистами, врагами, изменниками, и весь народ, в том числе и вышеупомянутые писатели, кричали осанну Вождю. Разве солдаты на вышках и надзиратели в зоне не из того же народа? Какое-то подобие объединения политических с уголовниками произошло позже, когда заклейменные проклятой статьей, начали приходить военнопленные и просто участники войны…
Впоследствии я бывал много раз в доме старого историка, просто беседуя с ним и пользуясь его библиотекой. Библиотеку после ареста мужа неисповедимыми путями сохранила жена, которую, как это ни странно, никто не тронул, ни ее, ни квартиру. Потом, еще годы спустя, я получил тяжелую посылку с книгами и письмо. В письме было сказано, что профессор на 87-м году жизни умер, и в завещании указал мое имя с перечнем книг, которые я должен был получить в случае его смерти. А в посылке — первые книги «Истории государства Российского» Соловьева и фотография, запечатлевшая старого профессора в лагерной телогрейке и солдатской шапке в день, когда он вернулся в Ленинград после освобождения и реабилитации.
…Я сидел, вперившись в языки пламени, за решеткой камина. И вдруг я увидел лежащую в огне, раскаленную докрасна чайную ложечку и тут же вспомнил о той золотой ложечке, которую во время шмона нашли в подушке бригадира Шабанова.
Был такой бригадир — Шабанов, высокий, сухощавый и жилистый мужик, лет этак под сорок. Так, вполне заурядное, неприметное лицо с ускользающим взглядом серых глаз. Но, как говорится, мастер на все руки, заправский плотник и каменщик, слесарь и маляр и вообще кто угодно и, кроме того, бесспорно, весьма талантливый человек. Он имел необыкновенно точный взгляд на людей и события и еще железную хватку. Никогда не повышал голос, не говоря уж о кулачных расправах, столь популярных в лагере. В бригаде его звали по имени-отчеству, да и он — тех, кто был в его возрасте или старше. Впрочем, и люди у него были ему под стать: все крепкие, мастеровитые и какие-то уютно одомашненные. И все, как и сам Шабанов, большесрочники. У него самого был четвертак. На воле он заведовал товарным двором, и уж не помню точно, что он там сотворил. Надо заметить, что Шабанов был добродушен и даже добр, прикармливая всех лагерных доходяг. Его фамилия очень часто белела на щите передовиков, но попасть в его бригаду было практически невозможно. Занималась бригада срочными выгрузками на железнодорожных путях. Станция была огромная, с сортировкой, и на нее прибывали грузы, на ту самую спецстройку, на которую батрачил лагерь. С ворами Шабанов был в хороших отношениях, как, впрочем, с лагерной придурней, надзорсоставом и вообще со всеми. Надо сказать, что работали они действительно как