Однажды его взяли на овощехранилище, где бригады перебирали картошку. Фома, конечно, ничего не перебирал. Он весь день чего-то хрупал, засовывая в красный свой рот, наполненный крупными лошадиными зубами, все, что попало. Но вот когда бригада заканчивала работу и собиралась домой, Фома стал нужным. Необходимо было пронести картошку в зону, на выходе из овощехранилища шмонали три бабы, одна указывала, а две, не стесняясь, лезли своими грязными, но в перстнях руками всюду.

Фому нагрузили, как ломовика — полные штаны, натерли грудь морковью, ребра навели куском свеклы, на шею на грубой веревке повесили большой деревянный крест. Шмональщица, когда к ней подошел Фома, зажала пальцами нос: от Фомы несло острой поносной вонью, гнилью и мочой. Женщина замахала рукой:

— Проходи, проходи, держат, тоже, блаженных.

Его пытались списать — «актировать». Иногда в лагерь приезжала комиссия: врачи, кто-то из прокуратуры, лагерное начальство. Актировали дошедших — тех, которые еле передвигали ноги, но Фома был довольно упитанный, у него было нечто другое — с психикой. В лагерях встречались весьма опасные артисты, умудрявшиеся втирать очки даже опытным психиатрам, Фоме же оставался год до окончания срока, вот и решили: потом, на воле, разберутся. Фома продолжал отбивать сигналы и отплясывать у вахты. Комендант под хохот линейки докладывал на поверке, что в лагере всего четыре тысячи восемьсот два человека, да еще Фома — на помойке.

Одно время в лагерной пекарне перекладывали печь, хлеб стали возить из города, с завода-автомата, который был сравнительно вкуснее, чем сырой и глинистый из лагерной пекарни. Он не пах затхлостью и плесенью порченой муки. (Кормить дрянью и гнилью — не указание сверху. Это срабатывала, так сказать, инициатива снизу. Сбыть то, что никто не купит даже для скота — очень хорошая коммерция.)

Машина, привезшая в зону хлеб, выгрузилась и подошла к вахте. Внешние проволочные ворота были еще на замке, а внутренние, железные, приоткрыты. Лагерь-то был почти пустой: работала кухня, копошились дневальные, да еще в конуре торчали валенки Фомы. Машину осмотрели. Шофер, не выключая работающего двигателя, зачем-то двинулся в контору. Но не успел он скрыться на лестнице, как машина взревела двигателем, резко рванулась вперед, выбила внешние ворота и, набирая скорость, помчалась по дороге от лагеря. Это произошло так внезапно, что надзиратель, сидевший на табуретке у вахты, оторопел. Вылупив глаза и ловя ртом воздух, он не мог пискнуть какое-то время, глотка наладилась, и он заорал что- то стрелкам на вышке, но там ничего не поняв толком, все же выпустили для порядка автоматную очередь в сторону скрывшейся в облаке пыли машины. Потом надзиратель рвал дверь вахты, потом выскочил его заспанный напарник, потом прибежал шофер, потом…

Машину нашли далеко от лагеря — у железнодорожного переезда, но без Фомы. Фома-дурак, Фома- чокнутый, Фома-помоечник исчез.

Потом, еще позже, во время поисков в лесу наткнулись на труп раздетого человека. Опознали в нем ехавшего в отпуск офицера летчика. Начались допросы и дознания.

Сейчас, много лет спустя, когда вспоминаю этот случай, думаю: почему так рвались и хрипели на Фому лагерные овчарки? Видимо, провести людей можно, а вот животное, зверя обмануть нельзя. Вам приходилось когда-нибудь видеть, как ведут себя собаки около сумасшедших? То-то, даже волки, говорят, и то их не трогают.

Куда делся Фома, что с ним сталось, не знаю. Я не видел его лежащим на рогоже, у ворот, куда обыкновенно клали трупы убитых в побегах для общего обозрения.

Впрочем, это не только история побега, но и особый ни с чем не сравнимый случай, годами прикидываться дурачком, копаться в помойке, поедать жуткие отходы, спать в конуре, и все для того, чтобы получить свободу.

Здесь я должен добавить, спустя два или три месяца после того, как Фома исчез из зоны, на него прямо в лагерь пришло дело. Говорили, что Фома был не последним человеком в знаменитой «Черной кошке». И, кроме того, еще многое другое и не менее значительное. Значит, все эти годы он ждал, ждал изо дня в день, что вот-вот может произойти разоблачение. И все-таки вел свою жесткую и беспрецедентную линию. Уж очень нелегко прикидываться дурачком…

Что касается полковника Канаровского… Или грека Абадзиди… Это были тоже особые случаи. Так как вообще побегов было много… Но, как правило, все побегунщики кончали на рогоже у вахты. Почему именно на рогоже? Так это, наверное, что-то традиционное, на рогожи клали выпоротых во время массовых экзекуций по деревням, в рогожные кули складывали останки солдат и самоубийц. Рогожа изготовлялась из того же лыка, из которого плели лапти. Новое пыталось подражать старому… Но старое — это великая история, в нем было многое другое кроме лаптей и рогож. Новое действовало избирательно.

Побег же — это прежде всего протест, впрочем, не существует тюрьмы, из которой бы не бежали. Невозможно сбежать только от самого себя, хотя многие протестуют именно против себя. Об одном из таких протестов я и хочу сейчас вспомнить. Так как это был прежде всего протест. Ну а что это такое?..

Все вы, конечно, знаете — это когда кому-нибудь что-нибудь не нравится, и он протестует. Протестовать можно по-разному: можно, например, вопить, бить стекла, бросать бутылки с чернилами, можно рвать на себе и на других одежду и волосы, бросать бомбы, устраивать пожары, обливать себя бензином и поджигаться, нести плакаты или писать толстые романы на предмет исправления мира. Еще можно публично повеситься или кого-нибудь повесить, заморить себя голодом или кого-нибудь другого. Короче, есть множество способов для протеста, собственно говоря, вся юриспруденция — это тоже протест.

Ну, а вот если, например, пришивать пуговицы, да еще в два ряда, да еще иглой из рыбьей кости… Как, по-вашему, это будет протестом? Знаю, многие скажут хоть в три ряда пришивай, хоть в четыре; пусть игла будет даже из корней баобаба или из корней той же самой осины, на которой повесился Иуда Искариот, мало ли на свете чудаков, и какое отношение это может иметь к протесту?

Но все же не торопитесь с категорическим заключением. Все зависит от того, куда пришивать пуговицы, где и зачем.

Представьте длинный-предлинный барак, метров на триста длиной, а в нем уйму всякого народа. Вы удивитесь: почему они не выходят на улицу подышать свежим воздухом? Да потому, что на улице холодно, ветрено, одежонка же взята с воинских складов периода… нет, не времен Куликовской битвы, но времен гражданской войны, это точно. Потому-то эта уйма разных людей протестует. И не только в связи с барачной духотой. Один протестует против соседа слева, другой против соседа справа или сверху, третий и девятый — против холода, против суконных шлемов и шинелей, потерявших цвет и шерстистость, против… Шум, гам, крики. Кого-то бьют. Это тоже вид протеста. А тот, которого бьют, тоже протестует. Плюс жуткая вонь самосада, старых портянок, угольного чада и горелого металла… Света очень много. Но он не сияет он разливается тусклой желтизной.

И вот среди этого содома и какого-то тревожного напряжения сидит на нарах голый человек неопределенного возраста, но точно можно сказать, что ему более восемнадцати и менее семидесяти. Садит, свесив длинные тощие ноги с огромными изуродованными ступнями, рядом молоток и огромный ржавый гвоздь. Голый человек никак не реагирует на шум и вой, с философской задумчивостью пришивает шинельные пуговицы. Такие большие, латунные, с молоточками и звездочками.

Пришивает накрепко, суровой ниткой и при помощи иглы из кости — в два ряда, прямо к голому телу. На ладонь выше сосца, потом чуть ниже на два пальца, еще ниже, ниже и так до самого паха. Потом с другой стороны. Игла, конечно, туповата, и надо применять усилия, но человеку это нипочем, он увлечен делом. Тщательно протянув нитку и смахнув кровь, делает узелок.

Припоминается рассказ об одном летчике. Только что совершивший таран, он выпрыгнул из горящего самолета и повредил ногу. Вот-вот начнется гангрена. Тогда, взяв в руки нож, он обрезает поврежденную ступню. Что и говорить, воля сильная. Но у него же была идея, даже две, выжить и победить.

А этот голый, с пуговицами? Просто до того обалдел и отупел, что не чувствует ничего — ни боли, ни крови. Ему нужно срочно любым способом сменить обстановку. Боль пройдет, а барак с нарами бесконечен, он страшнее боли. И тогда человек пришивает пуговицы.

Грудь и живот у него пухнут и становятся иссиня-багровыми, но человеку на это наплевать. Он аккуратно обрезает нитку и начинает грубыми стежками зашивать себе глаза. Через кожу над бровью и за щеку, через кожу и за щеку — будто пуговицу на ширинку. Но это еще не все. Надо зашить и рот. Губы кровоточат и поддаются с трудом. Но умение и труд, как утверждает народная мудрость, все перетрут.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату