Осужденный держался стойко, снося удары без единого стона.
- Ставлю сто денариев против десяти, что он взвоет, когда к нему приложится вон тот, похожий на Геркулеса, солдат! – предложил пари трибун.
- Келад?
Трибун нехотя отвел взгляд от окровавленной спины, осмотрел ворота, подступы к замку. Ворота были бронзовые, литые, не всякий таран возьмет. Подступы – лучше не придумать: гладкие, поставленные под уклон плиты. По таким и на локоть не подняться – сразу поедешь вниз.
- Боишься? – с усмешкой спросил он. – А может… этого пожалел?
- Я?! – отпрянул центурион, понимая, что даже сочувствие к приговоренному может иметь плачевные последствия. – Нет! Хотя… если честно, сегодня ночью он удивил меня – как лекарь! Клянусь Марсом, он в мгновение ока исцелил раненого при попытке взять его силой! Кстати, услыхав его голос, многие из храмовой стражи пали перед ним ниц, а некоторые бросились наутек. Верными долгу остались лишь мои легионеры. Потом… он сам сдался!
- Эх-х! – увидев, что и самый страшный удар осужденный перенес молча, с досадой хлопнул по рукояти меча трибун. – Твоя взяла!..
- А еще… - центурион, казалось, даже не обрадовался выигрышу, равному полугодичному заработку. – Я слышал, как он сказал, что если бы захотел, то получил в подмогу от своего отца… - он приблизил губы к уху трибуна: - Двенадцать легионов! Клянусь небом и землей! А что, если он, действительно, царь или сын какого-нибудь царя?
- Может, самого цезаря? – с угрозой спросил трибун. – Что сдался – хорошо. Что врач – тоже неплохо, будет теперь кому лечить подагру старику Харону! А что касается царя, ха-ха, – засмеялся он. – Пожалуй, ты прав! Смотри!
Центурион последовал взглядом за пальцем трибуна и покачал головой. Пока они беседовали, воины свободных центурий набросили на плечи осужденного старый солдатский плащ, надели на голову венок из росшего в расщелинах плит кустарника, отломили сухую ветку иссопа и, вложив ему в руки, издевались над ним. Они кланялись, падали на колени, словно перед настоящим базилевсом и, поднимаясь, плевали в лицо, отвешивали звонкие оплеухи, вырывали из стянутых веревками рук иссоп и били им по голове…
Осужденный, казалось, не обращал на них никакого внимания. Взор его был устремлен в небо. Искусанные во время бичевания губы шевелились – было видно, что он творил неслышимую издали молитву. Из-под устрашающе длинных колючек венка, вонзившихся в лоб, ползли ручейки крови.
- Разреши мне лично заняться им! Толпа… – не выдержав, напомнил сотник.
- Мягкий ты для центуриона человек, Лонгин! – поморщился трибун. – А, впрочем… может, ты и прав. Его ведь еще надо довести до места казни!
Расценив эти слова как согласие, центурион заспешил к столбу, на ходу подавая команды. Воины, которые не воспринимали приказы в момент подобных занятий, как и следовало ожидать, пропустили их мимо ушей. Тогда Лонгин угрожающе замахнулся ивовой тростью. Это был уже не шутовской знак власти, как из иссопа. За поломку жезла центуриона рядовому воину полагалась смертная казнь. Такая мера мигом остудила даже самых горячих воинов.
Не прошло и минуты, как два легионера повели к строю бледного, в натянутом на изуродованную спину хитоне бунтовщика. Кусок синей ткани был кое-как наброшен на его плечи. Шел он спокойно, стараясь держаться прямо.
«Ишь – гордый! – удивился трибун, с недовольством ловя себя на мысли, что думает о нем с уважением. – Мы, римляне, и то не всегда идем на казнь с таким благородством!..»
- Эй, ты, посмотри на меня! – окрикнул он.
Стараясь угодить начальнику, воины схватили приговоренного за плечи, развернули в сторону лестницы. Один крепкой рукой пригнул его в почтительном поклоне. Второй приподнял грубой солдатской пятерней подбородок:
- Так стоять! Это же – трибун!
Римлянин с любопытством взглянул на стоящего перед ним человека. С измученного лица на него смотрели внимательные, вопрошающие глаза – в них не было и тени страха. Зато было нечто такое, что трибуну стало не по себе. Он вдруг отвел взгляд и знаком велел поскорее уводить бунтовщика.