— Веня, выключай все радиостанции, все потребители, кроме локатора и приборов.
— Выключаю, командир…
Мы входим в черные ворота, в кабине становится темно.
По наэлектризованному переднему остеклению бегут голубоватые веточки разрядов — признак насыщенности воздуха.
— Проверил, все привязаны?
— Все, командир.
Плотнее затягиваем привязные ремни кресел. Слева и справа попеременно вспыхивают молнии. Я знаю, что эти сполохи рождаются в местах наивысшей концентрации, в самом плотном ядре «засветки», по краю которой мы скользим, и разряд между соседними массами — явление не такое уж частое. (Уверен в этом или пытаюсь убедить себя?)
Как ловят молнию в самолет и как встречаются с шаровой молнией, я знал только по рассказам.
Минуты пошли, я корректирую курс сам, без штурмана, упираясь лбом в резиновый тубус. Отдельные куски «ваты» проносятся через нас, но вот дождевой шквал обрушивается на самолет. По обшивке самолета сыплет, словно горохом: неужели еще и град? Нет, пока только крупные капли дождя. Становится совсем темно, «антон» начинает швырять, как на дороге с валунами… Автопилот у нас выключен, мы с Юрой сжимаем штурвалы руками: свинцовая тяжесть напряжения наполняет мышцы — я гляжу на приборы, в тубус, опять на приборы: три минуты, вроде светлеет? Еще шквал. Самолет сотрясает, словно игрушку, подвешенную за нитку…
Еще две минуты. Впереди — разрыв. Мы вырываемся из зоны дождя, в кабине светлеет. Невольный выдох расслабляет мышцы… и тут я повисаю на ремнях: стрелка высотомера отматывает метры, чья-то невидимая рука бросает нас вниз: мы проваливаемся, подхваченные мощным нисходящим потоком. За одну минуту теряем тысячи метров, и где-то на шести тысячах вырываемся, перед нами — чистый горизонт…
…Ашхабадская посадочная полоса умыта ливнем. Нас ожидают санитарные машины.
Я выхожу в грузовой салон. Медперсонал толпится возле тяжелораненого. Сестра плачет, уткнувшись в самолетный чехол. Значит, случилось худшее… Я беру ее за плечо: «Давайте выйдем на воздух…» Она безропотно подчиняется мне, мы останавливаемся под крылом.
Девушка комкает в кулачке платок, прижимает его к глазам, к носу.
— Сколько работаете медсестрой? — меня удивляют ее слезы. Смерть здесь — дело привычное, над каждым плакать не будешь, надо крутиться.
— Я работала в кабульском госпитале. Потом попросилась оттуда. Не могу… Когда вы подходили, у него был нормальный пульс. Мы положили носилки на кресла, чтобы привязать ремнями, — говорила она, всхлипывая. — Я села рядом и привязалась тоже. Он открыл глаза и стал что-то шептать. Думала, пить просит… Наклонилась пониже… говорит: «Положи мне руку на лоб». Я положила, и он как-то спокойно вздохнул. Чувствую — пульс на висках пропадает, позвала врача, сделали укол… Опять появился. А перед самой посадкой пропал снова…
Мы стоим рядом, и я вижу, как она платком размазывает тушь от ресниц. Черные подтеки под глазами не портят ее лица, мне хочется отобрать платок, вытереть эти щеки. Но ведь она — девчонка, разве можно у нее отнять то, на что она еще способна?
— Ну что же это? — выдыхает девушка. — Ведь какие-то полчаса. И он — в госпитале. Ведь я просила: держись… еще полчасика… А он?!
В отчаянии она сжимает пальцы в кулачки и неожиданно ударяет меня ими в грудь, голова ее падает на руки, и я чувствую, как все ее тело сотрясается.
— Ладно, — говорю я охрипшим голосом. — Пойдем попрощаемся…
Парня, сердце которого не вытянуло каких-то тридцать минут, выносят последним. Носилки исчезают в «санитарках», двери закрываются, и кортеж с включенными мигалками срывается с места.
Окрестности оглашаются воем сирен; люди, толпящиеся в аэропорту, да и во всем городе, будут поворачивать головы, сокрушаться. Они знают: снова везут мальчиков из Афгана. Машины исчезают за кронами деревьев, окружающих здание аэропорта.
Золотая кайма желтеющих листьев украшает предгорье, своим рисунком подчеркивает пронзительную синь неба над сверкающими вершинами гор. Раздувая на деревьях все оттенки пламени, прогуливается ветер, в воздухе стоит запах прелой листвы. Лето сгорает в кронах деревьев, легкомысленное, быстротечное… короткое, как жизнь погибшего мальчишки… Пришел, увидел… и ушел… Его, как и многих, послала на смерть Родина.
Нам говорят: «Солдатская душа — бессмертна». Эти слова — гимн всем, кто в погонах, точнее — тем из них, кто остается жить, чтобы в их душах горел вечный огонь памяти…
За него, за этого мальчишку, никто не проживет жизнь ни здесь, на земле, ни на небесах.
Люди кем-то должны жертвовать, чтобы не угасал их род? К чему тогда такая бездна лжи? Слава в бою — ложь, бессмертие погибшего — грубая ложь, и из-за всего этого жизнь — красивая ложь. Только эти деревья не лгут. Однажды родившись, они живут до старости, если их не уничтожит пожар, буря или болезни. Но и тогда им не надо красивых оправданий своей гибели…
— Командир, ты спишь? Есть добро на Кабул.
Юра отдает мне полетный лист с подписанными условиями полета. Я выбираюсь из кабины, выхожу в салон. Эдька щиплет струны гитары, напевает грустную песню о двух влюбленных с оптимистическим концом — они соединяются вместе, у них все есть для счастья: и кухонька, и «чайник со свистком»… Он всегда поет эту песню, если рядом хорошенькая девушка. Эдька как знаменитый Покрышкин, его формула: «Высота, скорость — огонь». Он жмет на одну «гашетку»[25] — гитару, сюда подключено все его «бортовое оружие».
Аня (так зовут медсестру) присела на чехлы, склонив голову, слушает. Два медика — майор и прапорщик — спят на сиденьях.
Я подхожу к Эдику.
— Эдька…
— Да, командир?
— Тебе не кажется, что твой «чайник со свистком» сегодня как-то не в жилу?
Мой борттехник растерянно моргает глазами. Какая, мол, тебя муха укусила?
— Спой лучше гимн Советского Союза…
…Мы прощаемся на стоянке, у самолета. Аня подходит, протягивает мне руку:
— Спасибо, командир…
— За что?
— За полет. За все…
Сбоку выплывает Эдька. Он пытается открыть рот, но я опережаю его.
— Эдик, самолет заправляешь топливом — и к построению, чтоб были все…
Я подхватываю тяжелый медицинский ящик:
— Нам по дороге, я помогу.
День близится к вечеру, что там у нас на завтра? Мы идем с Аней по «Липкам», встречные оглядываются на нас.
— И все время так? Как вы ходите здесь? — перехожу я на «вы». В самолете я обращался к ней запросто, а здесь чувствовал себя как-то неловко, вроде бы — навязался в провожающие.
— Я привыкла.
— Как вы попали сюда?
— Сбежала. Мне было все равно куда… Вот здесь я живу. Может, чаю?
Мы стоим возле маленького кунга на колесах.
— Чай — ради вежливости?
— Нет, от души. А вот вы, наверное, устали?
— Мы спим по очереди, не сходя с рабочего места, иначе к вечеру нам не доползти до койки.
Я вошел в кунг за Аней и увидел то, что и должен был увидеть: кровать, столик, тумбочка, несколько полок с книгами. Книги лежали и на столе, рядом с чайником и сахарницей.